Всю ночь по радио из Управления, расположенного неподалеку от лагеря, призывали мужчин выходить за зону, то обещая, что наказания не будет, то угрожая. На рассвете в жензону ввели солдат с оружием.
...Я проснулась от слитного гула множества голосов:
«А-а-а-а...» Выскочила за калитку — толпа заключенных женщин и мужчин стояла на дороге, ведущей в лазарет и в наш барак, напротив цепи солдат с оружием наизготовку.
Перед солдатами стояли нацеленные в толпу два или три брандспойта.
В толпе подбадривали друг друга: «они не посмеют...», кто-то кричал, кто-то ругался, все вместе сливалось в тот отчаянный вопль, который меня разбудил... Я стояла сзади, придя позже всех, и когда из брандспойтов все же ударили в толпу струи, и она попятилась, а потом и побежала вспять, я заскочила в первую же открытую дверь соседнего барака, это оказалась маленькая секция лазаретной обслуги. Там была только одна женщина в тот миг — врач Ирина Паршут. Дверь снаружи захлопнули и немедленно за мной заперли. Из окна секции был виден край дороги в лазарет, по которой пронесли несколько носилок с ранеными, снизу с носилок капало...
К окну подошла надзирательница: «Идите в столовую, там накрыто». Первой опомнилась Ирина: «Я врач, отведите меня в лазарет!» Когда она ушла, я тоже сообразила позвать надзирательницу, и меня, как медсестру с Кирзавода, тоже отвели в лазарет.
Там было пятеро тяжело раненных «малолеток» — у каждого множественные пулевые ранения кишечника — по 10-12. Двое сразу же умерли. Третьему перелили мою кровь. Я уже не в первый раз была в лагере донором, хотя у самой даже по тем нормам был плохой гемоглобин — не выше 54-х. Но на строительстве время от времени случались аварии, несчастные случаи, а кровь давать было некому — женщины боялись, да и не хотели. За сдачу крови давали десять дней освобождения от выхода за зону и еще платили — кровь заключенного была вдвое дешевле, чем у вольных, им платили по 54 копейки за грамм, а нам по 27. Но для меня, не получавшей ни посылок, ни переводов, и это были деньги.
У парня, которому перелили мою кровь, были смертельные ранения, и, хотя ему срочно сделали операцию, он на следующее утро умер... Выжили двое самых младших, шестнадцати - семнадцатилетних.
В лазарете узнала, что в центре зоны, незадолго до того, как возле нас били брандспойты, солдаты стреляли по одному из бараков, где в двух коридорах набилось до сотни мужчин. Пятеро тяжелораненых попали в наш лазарет, девять — в лазарет Управления, а около сотни трупов вывезли за зону, кровь замыли, засыпали песком... Но все эти подробности я узнала только потом, к вечеру наступившего дня, когда в лазарет прорвались дружки раненых малолеток и подступили к врачам с угрозами: «Смотри, помощник смерти, если наши помрут, и тебе — копец!..»
Если первый массовый приход мужчин был знаком протеста против избиения девяти заключенных в нашем БУРе, о котором сразу же стало известно во всех зонах; если второй их приход был знаком протеста против оскорбительной лжи, зачитанной на всех вахтах возвращавшимся с объектов рабочим бригадам, то рассветный расстрел, который мужчины видели сами с плоских крыш своих бараков, сорвав с дверей запоры и высыпав на эти крыши, «переполнил чашу терпения исстрадавшихся людей. Так же, как женщины в то утро, не сговариваясь (бараки были заперты), отказывались принимать пищу в знак протеста против страшного насилия, так же стихийно мужчины ринулись в хоздвор — действуя тяжелыми стальными швеллерами, таранили, рушили и саманные, и каменные заборы между всеми зонами и хоздвором...
Я не знаю, как это было в зоне — я провела день в лазарете и вышла в зону к вечеру, когда все уже было по-другому, чем вчера: на месте забора с вышкой посередине были развалины, мужчины ходили по нашему лагпункту, как по своему — свободно, к вечеру снова зазвучали песни, на этот раз тихие, поминальные. Все это было более чем необычно — непривычно и странно видеть после шести лет строгой изоляции...
Так, 16 мая 1954 года начались 40 дней и ночей Джезказганского восстания заключенных Степлага, названного заключенными «сабантуй».