Проснувшись как-то, я увидел сидящего возле себя молодого китайца. Он смотрел на моего Маузера (карабин), и глаза его загадочно горели. Я подумал, что в случае опасности он скорее бы его схватил, чем я... Я ближе придвинул к себе карабин и опять уснул.
Я опять проснулся, хозяин урод протянул руку к единственной лампочке, висевшей на стене, и, сняв ее, стал подливать в нее масла.
Я залюбовался этой и адской и вместе с тем первобытной физиономией человека-зверя-дерева, который не утратил еще наслаждения от такого изобретения, как лампа, и сознания, что эта лампа у него в руках. Но вместе с тем у меня мелькнула мысль, что радость его происходит от сознания, что, случись нападение и потуши они эту лампу, мы останемся впотьмах. Поэтому, как ни берегли мы свечи, я зажег одну и поставил ее сзади дежурного.
H. E. проснулся и сонно бросил:
-- Да никакого нападения не будет.
-- Не будет,-- согласился я.
-- А не будет, так зачем же мы мучим себя? -- обиженно бросил H. E.
-- Если б мы с вами были одни, то и спали бы... Можно одну ночь и не поспать, завтра будем в деревне, в безопасности -- отоспимся...
В пять часов начало как будто светать. Так как у лошадей не было овса, а всю ночь мы держали их в крепости, то теперь, под караулом четырех человек, стоявших внутри крепости, выпустили их на поляну пощипать мерзлой и чахлой травы.
В семь, часов мы выступили, поев чумизы и двух рябчиков. И китайцы ели: они сварили себе суп из белок и чумизы.
Десять таких, как я, не съели бы и половины того, что съел каждый из них.
Солдаты мастера есть. H. E. молодец, но и тот заметил:
-- Как они не лопнут? И ведь худые, как обглоданная кость.
-- Они наедаются на три дня и потом могут сделать переход в триста ли,-- объяснил нам Дишандари,-- это нехорошо, что они так едят.
Когда наступил момент расчета, то, позвав В. В., мы спросили хозяина, что он хочет с нас за чумизу и ночлег.
-- Что дадут.
Мы дали за чумизу и за ночлег два доллара.
Для корейца это очень высокая цена, и корейцы очень долго отказываются от нее, но барон, взяв два доллара, перебросив их с руки на руку с выражением такого презрения, которому позавидовал бы сам Мефистофель, сказал:
-- Это только? За бессонную ночь и свороченный столб?
-- Сколько он хочет?
Но он отвернулся и презрительно молчал.
-- Еще доллар довольно?
-- Это будет больше, чем прежнее.
Мы дали ему еще доллар.
На этот раз он не мог отказать себе в удовольствии полюбоваться деньгами и послушать их звон, пока мы собирались.
Он сидел на корточках. Скупой рыцарь во всем своем отвратительном великолепии. Но он в то же время был так типичен, что я не мог не любоваться им и, поборя отвращение, предложил снять с него фотографию.
-- Пусть снимает,-- презрительно бросил он.
Я поставил его перед его фанзой и снял его. Он стоял с трубкой и равнодушно, с скрытым злорадством следил за мной. Он как бы говорил:
"Снимайте, выдумывайте все ваши инструменты, но я тоже что-то такое знаю, от чего все ваши выдумки и знания исчезнут, как дым... Да, да... выдумывайте, пока есть время".
И если б он был один, он, вероятно, хохотал бы так, что проходивший где-нибудь бедный кореец, дрожа, убежал бы далеко в лес. С каким выражением смотрел он на меня, когда я осматривал его пистонный пистолет с громадным дулом!
Молодой китаец завел меня в сарай и показал на что-то громадное. Это была ручная пушка: ружье очень длинное с дулом в кулак. Пять человек несут и стреляют из нее.
-- Для кого же это?
-- Для незваных гостей...
-- А если эти гости возьмут с собой приготовленный для них подарок?
Лицо старика стало серьезно, тревожно, и с подобострастной улыбкой он ответил, что говорит о тиграх.
Я бы еще несколько часов наблюдал этот, давно ушедший в историю тип, но надо было ехать.
Мы едем по корейской дороге, налево.
Поражение обоих китайцев -- хозяина и молодого -- было нескрываемое.
-- Скажите китайцу, чтоб шел с нами.
Он что-то сказал хозяину фанзы и после попыток удержать нас покорно пошел за нами.
-- Что он сказал хозяину?
-- Сказал, чтоб передал его товарищу, что он идет этой дорогой.
-- Почему товарищ его не остался с нами?
-- Он ушел узнать, нет ли худых людей на дороге, и если бы были, он пришел бы.
Это и вчера говорили нам китайцы, но я, с одной стороны, и верил ему, потому что он смотрел на меня глазами преданной собаки, гладил меня рукой, и в то же время не верил.
-- Не поверил мне начальник,-- грустно, укоризненно сказал он, когда мы пошли.
-- Поверил, но эта дорога ближе к реке, а мне надо ее осматривать.
Дорога действительно была отвратительна: валежник, бурелом, болото. Все хорошее было теперь назади -- Пектусан с скрытым волшебным озером, пейзажи гор и уютных уголков, нарядные леса, сказочная красота притоков Сунгари. То течет она среди громадных скал и звонким водопадом шумно летит вниз, то спрячется в высокой траве, оставляя щель не более двух аршин. Но заглянешь в эту щель, и волосы дыбом встанут: под этой щелью страшное из черной скалы с голубоватым просветом подземелье, глубиною до ста футов, такой же ширины. Свет едва проникает и тускло освещает и темные своды и пенящуюся там, где-то внизу, грохочущую воду. В одном месте река уходит под темный, точно руками человеческими сделанный свод. Здесь в диких первобытных местах я смотрел на эти спрятанные красоты, поражавшие тем сильнее своей девственной первобытностью, и чувствовал себя снова в обстановке детства, сказок Эмара, которым верила когда-то фантазия. Вероятно, тогда, слушая сказки, так и рисовалось все это в фантазии, потому что было что-то как будто очень знакомое, почти родное, и в то же время обаятельно новое, невиданное и неподозреваемое.
И все это было уже назади.
-- Повернитесь и в последний раз попрощайтесь с Пектусаном.
Дишандари говорит это, и П. Н. переводит.
Я и все мы повернулись и замерли.
Белый, уже весь в снегу вырос перед нами еще раз, и в последний, громадный, величественный, весь на виду Пектусан.
Засыпаны были белоснежным покровом все выступы скал и над озером каменный медведь и прекрасное склоненное изваяние.
Все торжественно и тихо, все сверкает алмазами снега. И так торжественно звучит голос Дишандари:
-- Сегодня мы уже не прошли бы ни на Пектусан, ни сюда -- все проходы, перевалы занесены снегом, и дороги нет ни вперед, ни назад... Вот чего и боялся я, но у начальника большое счастье. Это вчерашний дождь там снегом упал.
Да... счастье и большое: угадать так из Петербурга день в день...
Мы спускаемся ближе и ближе к реке. Родное чернолесье. Запах осины, сырость, запах гниющего уже листа и шелест его. Ясная, но уже глубокая осень, щемящая грусть и пустота этого леса. Нет жизни, нет зверя и птицы, все умирает или засыпает долгим сном зимы.
Дорога все хуже и хуже, и В. В. страстно, горячо, но непонятно переводит слова китайца о том, как хороша была та дорога, по которой он повел бы.
Еще ближе к реке, и опять прекрасный лес лучше: много ясеня, в обхват до двух саженей, прекрасная пихта, редкая, но прекрасная лиственница. Иногда гривами лиственница одна, прекрасная, стройная. А какой кедр!
Здесь уже можно сплавлять по реке этот лес громадной стоимости. В сумерки мы подошли к цели нашего путешествия -- деревне Шанданьон, населенной почти исключительно корейцами.
С каким чувством удовлетворения увидели мы опять мирные картины вечера в деревне, ометы хлеба, кукурузы, жилье, услышали рев скота.
Жители никогда не видали здесь европейца.
С каким радушием и гостеприимством нас приняли: вот лучшая фанза; есть курица, картофель, чумиза, редька.
Вся деревня, фанз тридцать, разбросана версты на две в узкой долине. Пять-шесть китайских фанз -- хозяева той земли, на которой живут корейцы. Корейцы платят им половинный урожай.
-- Хунхузы есть?
-- Хунхузы ушли на Пектусан, нет хунхузов.
-- Обижают хунхузы?
-- О!
Это безнадежный, покорный вопль. Хунхузы -- хозяева, приходят и требуют всего: птицу, чумизу, теленка, быка, женщин, и всё дают, чтобы сохранить презренную жизнь.
Какое наслаждение быть опять в тепле, раздеться, вытянуться в кровати, переменить белье!
-- Так что безопасно от хунхузов?
-- Теперь вполне.
-- Ну, так сегодня караул корейский: Таани и Сапаги, все остальные ешьте и спать.
И мы уснули, как, кажется, никогда еще не спали.