4 октября
Вчера мы выступили по дороге, по которой не проходил, кажется, еще никто из европейцев, к истокам Ялу, на запад, к деревне Шадарен, что значит -- западная деревня, которая отстоит от Пектусана на сто восемьдесят ли, или шестьдесят верст.
Прошли мы вчера мало -- сорок ли, и ночевали в китайском охотничьем балагане, в котором печь и борова занимали половину пола; это же были и нары.
В балагане следы охотников: истоптанные китайские башмаки, клинок ножа. Это жилье хунхузов, и теперь мы в коренной их стороне.
Сегодня утром видно, с какой кручи мы спустились в эту яму. В два часа ночи я уже окликнул часового и велел будить, а в четыре, еще в полной темноте, мы уже поднимались на утомительный, высокий и крутой перевал Тандынвоно. Зато с него весь запад и часть северной стороны Пектусана, как на ладони.
Самый кратер Пектусана закрыт гигантским острым осколком скалы. Он угрюмо выделяется в небе. На одной иззубрине фигура женщины. Она сидит, слегка наклонившись, и смотрит в озеро. Сафо или Лорелея. В ее позе, в ней красота, страданье, нежность и полный контраст с угрюмыми скалами; она вечно здесь, в своем одиночестве, она смотрит в страшное, зеленое, как глаза Лорелеи, озеро, она вечно одна в этом безоблачном голубом просторе неба, на золотом фоне лиственничного леса. И, прежде чем отдаться делу, я стою и смотрю и, кажется мне, простоял бы так вечно, охваченный тем же чувством, каким охвачена та, склонившаяся. Каким чувством? Что так смотрит она, что видит? Какую-то тайну, разгадка которой так и приковала ее навеки к этому месту. Может быть, это наказание за эту подсмотренную тайну... Пройдут века, и кто-нибудь снимет проклятье, и, встав, она принесет миру эту великую тайну...
Ни одно изваяние не захватывало меня так, не будило всего лучшего, что только есть во мне, всех лучших грез, всех сил моей ушедшей молодости.
Я опять был молод, я стоял с бесконечной жаждой лучшей жизни, с тоской в груди о ней, с живой болью сознания, что придет время, и жизнь людей иная будет, такая же чудная, безоблачная, как и это ароматное утро ясной осени.
И потом, занимаясь своей технической работой, каждый раз, как взгляд мой падал в эту даль, где темная глыба скал, а на ней этот образ красоты и загадки, я забывал свое дело и, охваченный новым порывом, смотрел туда, точно увидел вдруг в изображении искусного резца все, что только чувствовала лучшего моя душа в жизни...
Это мощное, как природа, олицетворение возрожденной веры во все лучшее человеческой души.
О, как жалею я, что не имею дара скульптора, художника кисти. Какое богатство здесь видов, тонов, типов, жизни. Все так ново, ни на что не похоже, и здесь, в этом первобытном месте человечества, так сильно чувствуется вся бездна, вся глубина, вся даль пройденного человечеством и вместе с тем все та же связь естества этого самого первобытного с самым усовершенствованным наших дней.
Но к делу. Воображаю, с каким раздражением и нетерпением какой-нибудь терпеливый географ будет читать мой дневник, в массе хлама выуживая нужные для него новые сведения.
Извиняюсь заранее перед ним и спешу сделать следующий доклад относительно истоков притока реки Сунгари. Ориби-мори называется этот уголок, что значит -- пять истоков. Пять истоков, осмотренных нами, и составляют приток реки Сунгари. Из них два вытекают из Пектусана двумя большими, чистыми, как слеза, быстрыми и неумолкаемыми каскадами.
Два других текут из подножья маленькими ключиками, увеличиваясь незаметно по дороге, без всяких видимых притоков, сходясь здесь на одиннадцатой версте все пять вместе в один уже порядочный, очень быстрый горный поток, шириной и глубиной до сажени. Пятый исток берет начало уже из Ченьбошана.
Интересующихся более точным положением этих истоков отсылаю к специально составленной карте всех пройденных мною мест...
Что-то совершенно особенное представляет вся эта местность притоков Сунгари. С перевала Тандынва-но мы спускаемся по северному склону Ченьбошана в Маньчжурию. Лиственница и высокие могучие ели, опушенные зеленовато-желтыми прядями, тянутся перед нами.
Высота деревьев 20--25 саженей, толщина в несколько обхватов. Множество прекрасного, совершенно сохранившегося от пожаров леса. Попадаются поляны, покрытые первобытной, в рост человека, травой... Иногда ели раздвинутся, и увидишь вокруг сказочный уютный уголок. Вот там, между тесно надвинувшихся друг на друга гор -- мирная полянка. Темные ели с серебряными стволами чередуются там с полянами теперь желтой травы.
Вот посредине целая клумба этих елей, собравшихся в тесный кружок, а там, на поляне, они в одиночку и опять собрались в уютном уголке, у звонкого ручья. Это целебный ключ горячей воды, и корейцы прежде ездили туда купаться, лечась от ревматизма, но теперь хунхузы стали так несносны, что никто больше не ездит туда. На выступе скалы показалась вдруг красивая козуля.
В том балагане, где мы ночевали, я нашел рога такой козули, и, чтоб не быть хунхузом, я оставил за них мексиканский доллар.
За одним из поворотов, где лес расходится и открываются первобытные прерии трав, мы увидели вдруг, у подножия горы, приютившуюся китайскую фанзу. У ворот фанзы стояло несколько китайцев.
Хунхузы?!
Так как тропка наша ведет прямо к ним, то через четверть часа мы к ним и подъезжаем.
Нас четверо: Н. Е., П. Н., старик-проводник и я. С H. E. охотничье ружье; все остальное в обозе, который ушел вперед.
Всматриваемся, это наш переводчик В. В. с тремя китайцами. Он отстал от обоза, чтоб купить у них картофель, который они здесь сеют.
Но каково было мое изумление, когда в трех китайцах я узнал тех двух, с которых несколько дней тому назад я снимал фотографию и подарил им несколько штук печений.
-- Вы же хотели назад в Тяпнэ идти?--приветствовали нас китайцы.
-- Раздумали,-- ответил я.
Оказалось, что и фанза, где мы ночевали, их. Я сказал им, что взял рога и что оставил за них мексиканский доллар.
Старик рассмеялся и весело замахал руками.
-- Они ничего не стоят.
Он вынес мне еще рога, а сын его, радостный и довольный, принес мне пару рябчиков.
Я хотел чем-нибудь отблагодарить его, но деньги были в обозе. Думал, думал, и отдал ему последнее смертоносное оружие, которое носил при себе -- кинжал с поясом. Прекрасный кинжал из английской стали.
Восторгу молодого предела не было. Он смеялся, прижимал кинжал к сердцу, к лицу и, сжимая в руках, тряс его в воздухе.
-- Очень, очень благодарен,-- переводил В. В.,-- это для него, как для охотника, самый дорогой подарок.
-- Вот что. Скажите им, что у нас пропала хорошая лошадь на Пектусане, пусть найдут и возьмут ее себе.
В. В. еще остался, а мы уехали, и долго-долго еще вдогонку нам смотрели хозяева фанзы. Когда В. В. с купленной картошкой догнал нас, он сообщил, что до 40 хунхузов выслеживают нас с того времени, как мы выступили из Мусана. Теперь они уехали по направлению к Тяпнэ, думая, что мы возвратимся туда.
Все это сообщил старый китаец в последний момент разлуки с В. В. Сообщил нехотя, против воли, как будто, может быть, подкупленный нашей лаской. Я совершенно не верю всем этим запугиваньям, но во всяком случае тем лучше, если хунхузы, сбившись с нашего следа, ушли в другую сторону.
Так как сегодня мы выступили очень рано, то около двенадцати часов остановились покормить лошадей кстати и самим поесть. Мы остановились в долинке, покрытой сплошь травой в человеческий рост. Трава сухая, и, разводя костер, чуть было не наделали пожара. Загорелась трава, вспыхнула, как порох, и едва дружными усилиями потушили ее.
К концу завтрака подошли двое из тех китайцев, с которыми мы только что разговаривали: молодой и новый, тоже старик, но не отец.
Подошли и сели. Молодой смотрит радостно, воодушевленно.
Бибик ворчит:
-- Усех тех бродяг стрелять надо, як собак. Чего вони шляются за нами?
-- В. В., зачем они пришли?
-- Его идет Шанданьон {Китайское название той деревни Шадарен, куда и мы шли. (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)}, чумиза купить.
Значит, с нами; что-то странно.
-- Его говорит, что там теперь хунхуз нет, хунхуз позади. Его говорит, дорогу знает больно хорошо.
Так как старик наш Дишандари иногда сбивается, то я и не протестовал против их сообщества. Да к тому же и чисто детская привязанность и радость дикаря, его взгляд на меня, полный радости и удовольствия, слишком ясно говорили о чистоте его намерений. Позавтракав, мы тронулись дальше, не выходя из леса: лиственница, ель, кедр. Все тот же прекрасный, изумительный, строевой лес, какого я никогда не видал, хотя видел много первобытных лесов: на Урале, в Сибири, на севере России и на Кавказе. Никогда не думал, чтоб первобытный лес мог быть таким великолепным.
Однажды мы было сбились, и, если б не сопровождавшие нас китайцы, вместо Шадарена, или Шанданьона, не знаю куда и попали бы...
Когда опять мы подошли к раздорожью, не доходя верст тридцати до Шанданьона, китайцы стали энергично настаивать на том, чтоб идти дорогой направо. И дорога лучше, и попадаются китайские фанзы...
Дишандари отвечал на это, что той дороги он не знает, а всегда и он и все корейцы ходят левой дорогой.
В конце концов китайцы так усердно расхваливали свой путь и ругали корейский, что я решил идти по их дороге.
Тем более что Дишандари и сам признавал, что его дорога для проезда на лошадях очень плоха.
-- Ну, в таком случае едем...
И мы повернули на дорогу вправо. В четверти версты от поворота и наткнулись на китайскую фанзу.
-- Здесь через каждые пять верст такая фанза,-- сообщил молодой китаец.
Из фанзы выглянул владелец ее, такой урод, какого редко приходится встречать. Типичный орангутанг.
Что-то было и отвратительное и комичное в его старом бабьем, голом от растительности лице, в его изжитом, циничном, насмешливом взгляде, редких зубах, во всей его грязной донельзя фигуре. Что-то донельзя отталкивающее. Но я всегда боюсь за свои первые впечатления, не в пользу человека. Откровенно признаться, я всегда глушу их в себе. И на этот раз я поступил так же.
"Бедный охотник несомненно художник, иначе что заставило бы его всю жизнь жить в этой глухой трущобе. Трущоба для меня, но для него что-то такое родное, без чего он, очевидно, и жить не может: ночью эта тайга шумит, как море, утром тихо и торжественно. Алмазное утро осени. Треснет ветка где-нибудь, и эхо отдается в лесу. Дятел стучит, рябчик шумно пронесется, хлопнет западня с попавшейся белкой, а то заревет злобно и дико и сам господин здешних мест, попавшийся в капкан тигр..." -- так думал я и в конце концов уговорил себя и в этой фигурке урода видел уже только просто физически обиженного богом человека, желающего на лоне природы забыть и свое уродство и людей -- все, кроме природы. Забыть и не видеть никогда.
-- Он женат?
-- Нет. Вот он тоже говорит, что здесь лучшая дорога.
Я посмотрел на урода, и тот пренебрежительно кивнул мне головой. Потом он что-то сказал, махнул рукой и улыбнулся отвратительной улыбкой.
Мы поехали дальше, и в моей голове все сидел этот оригинальный старик урод.
-- В. В., как вы думаете: хороший это человек и все эти, что идут с нами?
-- Моя не знает, моя думает, что хорошо. Фанза есть, картошка сеет, редьку сеет. Хунхуза нет, сказал, у него тоже хунхуз была три дня назад и все забирал.
Дишандари идет мрачнее ночи.
-- Он говорит, что нам устраивают западню,-- шепчет П. Н.,-- надо было идти левой дорогой.
Не верю я этой западне -- фантазия робкого корейца она, но, с другой стороны, как ответственный за безопасность всех находящихся со мной я предложил для предосторожности ружья взять в руки.
И солдаты неохотно взяли ружья, a H. E., все время не расстававшийся до сих пор со своим винчестером, сегодня как нарочно, передал его В. В.
В. В. в чехле везет его за плечами.
-- Ну, надо будет -- возьму,-- говорит H. E.
-- Но в тот момент, когда вы определите ваше "надо",-- будет уже поздно. Представьте себе, раздастся залп, В. В. со страху бросается в лес...
-- Да ведь ничего же этого не будет.
H. E. говорит ленивым тоном человека, которому за меня неловко.
-- Наконец, я, право же, не могу: и ружье вези, и отмечай направление, и ситуацию местности...
Я обижен и молчу.
-- Я возьму ружье, но тогда освободите меня от работы.
-- Освобождаю: давайте компас, шагомер...
H. E. молча передает мне шагомер, компас, берет у В. В. свое ружье и, обиженный, отъезжает. Я тоже обижен.
"Ну что ж,-- думаю я,-- к барометрической нивелировке и астрономическим работам пусть и эта прибавится..."
И вот я еду вперед и веду карту. Меня смущает, что вместо запада, мы все идем на север.
Пройдя около двух верст, я, наконец, говорю, что эта дорога куда угодно, но не в Шадарен.
-- Дишандари, покажите рукой, где Шадарен?
Дишандари показывает теперь на юго-запад.
-- Опросите китайцев: так?
-- Так.
-- Почему же они ведут нас так?
-- А потому, что все вони, разбойники, чего-нибудь уделывать зачнут с нами,-- отвечает Бибик.
-- Дишандари говорит, что он за эту дорогу не ручается,-- шепчет П. Н.
Сумерки быстро надвигаются, начинается дождь как из ведра, палаток у нас нет.
-- Поворачивай назад, в фанзу.
У корейца лицо радостное, а китайцы в отчаянии протестуют.
-- Через пять ли впереди большая хорошая фанза.
Я почему-то не говорю о принятом решении завтра идти по корейской дороге.
-- Завтра и пойдем в ту фанзу, а сегодня назад.
Китайцы еще говорят, но я уже не слушаю. Старик китаец что-то говорит и уходит от нас, а молодой возвращается с нами.
Уже темно, когда мы снова подходим к фанзе отшельника урода.
Молодой китаец уходит спрашивать разрешения и затем снова возвращается, говорит "можно" и отворяет ворота.
-- Заезжай.
Первый заезжает Бибик и сворачивает воротний столб.
-- Вишь, черти, чего понастроили,-- ворчит он,-- тоже ворота называются.
Внутреннее устройство фанзы соответствует своему хозяину своим подозрительным и таинственным видом. Низкая, не выше аршина печь, занимая половину помещения, уходит вглубь; и в ней горит огонь, неровно освещая темные стены. Над огнем вмазан громадный котел, наполненный водой. Из воды идет пар. Перед печью, не обращая на нас внимания, сидит на корточках хозяин. Огонь как-то странно играет на его лице, и в плохо освещенной остальной фанзе движутся тени огня.
Фанза задымленная, черная, на полках и на крючьях лежат и висят беличьи кожи, ножи, род пистолета, китайские стоптанные башмаки, всякий никуда не годный хлам, кости. Один нож весь в запекшейся крови, и его ярко освещает пламя.
-- Вот самый разбойничий притон, какой только бысает в сказках,-- говорит Беседин.
Лицо хозяина, ярко освещенное огнем, заслуживает хорошей кисти. Точно выступают из него какие-то скрытые, неведомые нам мысли, он смотрит в огонь, и презрительная, злорадная гримаса губ делает его похожим на дьявола.
П. Н., со слов Дишандари, рассказывает историю этого хозяина.
Он -- бывший капитан хунхузов. Все эти фанзы не что иное, как притоны хунхузские: все хозяева их жалуются, что хунхузы их обижают, но продолжают жить, и на всякий случай человек на двадцать варить в случае неожиданных гостей чумизу, суп из белок, лапшу. Хозяин скупает у хунхузов добычу -- награбленное, кожи убитых зверей, жень-шень и потом перепродает их: Не смотрите, что он нищий: у него есть и золото и серебро, но он скуп, как кащей. У него есть земля, которую обрабатывают ему исполу корейцы. Корейцы эти, как огня, боятся его; он владыка их жизни; его встречают с раболепными поклонами, он берет все, что ему понравится, не исключая и женщин. Это зародыш тех вассалов-баронов, имена которых так прославлены теперь их предками. Этот предком не будет, и ход событий, как осенний мороз побивает несвоевременные цветы, уничтожит и в этом уголке эти запоздавшие, уже отцветшие на общечеловеческой ниве цветы.
Как бы то ни было, но почтенный барон со всей своей сказочно-разбойничьей обстановкой навел на нас некоторый благодетельный страх.
Даже H. E. заявил, что здесь не следует спать, хотя, сказав это, лег и моментально заснул.
Но остальные не легли, и я с нашими солдатами отправился осматривать фанзу и ее двор.
Как и следует феодальному барону, логовище его представляло крепость, вполне защищенную от пуль хунхузов. Маленький двор и само здание были обнесены высоким вершка в три частоколом, вершина которого саженях на двух была заострена.
Вся крепость имела вид круга и помещалась на расчищенной от леса полянке, саженей пятьдесят в окружности. Таким образом обезопасенные и от ружейной стрельбы, мы, при надлежащем карауле, могли быть наготове, если бы хунхузы решились брать нас приступом.
Четыре часовых гарантировали безопасность: три солдата и кореец. Остальные все -- я, H. E., И. А., два переводчика (китайский и корейский) и работник кореец Сапаги, он же и рассказчик, сидели в фанзе. Вернее -- то спали, то просыпались.
Что до китайцев -- хозяина и молодого -- эти ни на мгновение не уснули и все время были настороже.
Я дежурил до двенадцати часов, затем разбудил И. А. и заснул.