8 марта 1920 г.
Джон на днях выпил спирту на четыре с половиной тысячи в компании половых, приказчиков etc, впрочем, его товарищей по службе. Никто его ни в чем не обвинял. Я ничего не испытывала, кроме легкого физического отвращения, а так как у меня болело горло, то я упорно молчала.
Во имя красоты можно все простить, но стакан спирта в кругу половых -- это как-то не укладывается.
16 марта 1920 г.
Последние дни мне все уши прожужжали на службе моим "талантом". Бунина решила меня "лансировать" {От французского lancer -- пустить в ход.} и через свою знакомую дала несколько моих стихов Волынскому, который, прочитав их с карандашом в руках, пожелал меня повидать.
В субботу тринадцатого я явилась в Дом Искусств с вихрем самых разнообразных чувств. Доминирующее из них было -- зеленоглазая надежда. Неужели люди узнают обо мне? Неужели я буду тучей, которая играет какую-то роль в мировой светотени, а не маленьким облачком, тающим бесследно?
В большой пустой комнате меня встретил маленький человечек с двумя кусочками вопросительных знаков вместо бровей и необыкновенно взъерошенными и необыкновенно прозрачными волосами над пергаментным худым лицом. В окно заглядывал косой луч уходящего солнца и голые деревья с Мойки.
Волынский сидел на кровати, ничем не покрытый матрас которой был завален книгами, рубашками etc. Я -- на единственном стуле.
-- Дарование у Вас несомненное: гибкость и легкость фразы, много тонкости, изящества и удивительно меткое попадание в далекую цель.
Я чувствовала, как за моей спиной ангел легкими пальцами переворачивал страницу моей жизни.
-- Обещайте для начала, что вы придете завтра на лекцию Андрея Белого о Толстом.
И я на другой день с горящими от давки и интереса Щеками слушала восторженного, безумного и вдохновенного Андрея Белого. Он говорил больше о йогах, чем о Толстом, и голос, полный бархатного энтузиазма, вонзался в душу:
-- Чувства велики, ум выше чувств, но выше всего чистый разум.
Затем был антракт. Волынский дал читать свою книгу о Достоевском. Мысли вертелись то возле черной шапочки на седых кудрях Андрея Белого, то возле сухощавой фигурки Волынского.
На следующий день я опять была во Дворце Искусств на вечере поэтов. Выступал "изысканный жираф" -- Гумилев. Маленький, замученный, талантливый Кузмин. Молодые начинающие поэты. Метал искры пронизывающими глазами Белый, окруженный сиянием своих длинных, как лучи, тонких пальцев.
Меня сильно утомила однообразно-певучая и в то же время резкая форма декламации. Из молодых понравился некий Нельдихен, в котором по внешнем виду и по деталям стихов я угадала моряка. Чувствовалось, что паутина стихов плетется всегда около действительных эпизодов. Не выступало ни одной женщины, но потом какая-то поэтесса:
Белые и красные дерутся!
Мы не отдадим Пулково...
-- я выбежала на улицу, не дослушав... Было темно, ни зги на земле. Но в небе -- миллиарды звезд. -- Сколько их, поэтов. Зачем еще я! -- Отчего не я единственная умею нанизывать слова в какие-то кружевные ожерелья!
Однако сегодня я проснулась с мыслью: -- Была не была. Надо записаться в Студию. Я обещала Волынскому работать. Qui vivera -- verro {Кто живет -- тот должен жить (лат.)}.