Рядом с этим шла в моей голове работа на чисто философской почве. Здесь, действительно, во мне шло революционное брожение в виде ожесточенной борьбы двух партий - партии ортодоксальных верований и скептицизма. При этом могу с гордостью заявить, что борьба эта совершалась во мне вполне самостоятельно, без каких-либо посторонних внушений. Каждый шаг делался мною по собственной инициативе, причем со стороны как старших, так и сверстников я встречал не сочувствие и поощрение, а, напротив, более или менее энергический отпор, приводивший к ожесточенным спорам, повергавшим меня в крайнее смятение.
Бушевавшая во мне буря лишала меня сна и аппетита. По целым часам бродил я по городу без цели, как сумасшедший, весь углубленный в себя, ничего вокруг не видя и не слыша, натыкаясь на прохожих и не замечая встречавшихся знакомых. То одна партия, то другая одолевали в этой непрестанной борьбе. Беспощадный скептик вчера, сегодня я делался снова ортодоксом, молился и каялся за вчерашние нечестивые и дерзкие мысли, а на третий день скептицизм с новою силою овладевал мною, и в голове моей возникали новые доводы в пользу его...
Этот острый период борьбы длился, по крайней мере, месяца два и кончился полным скептицизмом во всех детских верованиях вплоть до отрицания бытия Бога... Но борьба не кончилась этим; она вступила затем лишь в более спокойную фазу, длившуюся годами. От атеизма я перешел со временем к деизму; затем сделался пантеистом, молился даже на восток, обоготворяя природу и все существующее...
Немецкой философией я мало занимался и познакомился с нею лишь впоследствии по историческим изложениям да по отражениям ее в сочинениях Белинского, Грановского, Герцена и Чернышевского. Зато английскую философию я штудировал внимательно, познакомившись более или менее основательно с Юмом, Миллем и Спенсером. В конце концов, я почил на позитивизме Конта и до седых волос сохраняю тот вопросительный знак, который поставил великий философ в преддверии святилища абсолютного знания.
Разрушение теологического миросозерцания естественно повело за собою столь же радикальный переворот и в сфере нравственных воззрений. Отрешившись от теологического дуализма и сойдя на почву монизма, я перестал полагать в духе особенную субстанцию, находящуюся в антагонизме с материей, признал полное и нераздельное единство человеческой природы и начал смотреть на аскетическое подавление плоти не как на высшее нравственное подвижничество, а, напротив, как на противоестественное преступление против законов человеческой природы, приводящее лишь к злу и гибели.
Сознание привело меня к полной эманципации плоти. Я весь преисполнился такого восторга бытия, какого никогда не испытывал ни до, ни после того. Это было то самое радостное чувство, какое чувствовал Фауст, когда Мефистофель вывел его из затхлой кельи средневековой схоластики на веселый праздник жизни, - с тою, впрочем, разницею, что Фауст все-таки видел в своем освобождении некое греховное, дьявольское наваждение, и в самые светлые минуты радости бытия у него должно было скрести на сердце при мысли о преступном договоре с чертом; я же не боялся никаких чертей и считал за собою полное право пользоваться дарованною мне жизнью вовсю.
Словом, я испытал такое чувство, как будто вернулся домой из продолжительных, скучных и опасных странствий. И тем более чувствовал я себя дома, что по всему складу своей природы более был склонен к эпикуреизму, чем к строгому ригоризму и мрачной меланхолии.