15.09.1931 Москва, Московская, Россия
15/IX, 31. Вчера — продолжение дискуссии. Выступил Виктор Шкловский. Волновался. Нервничал. Когда я два раза улыбнулся по каким-то поводам, спросил меня: «Вам смешно? А вот мне не смешно». Говорили — он будет «каяться». Его выступление произвело тяжелое впечатление. Он, в сущности, спрашивал: куда ему деться? Он спрашивал: скажите, где мне прочитать мой научный доклад по истории литературы 18 века? Негде. Где напечатать мое исследование — листов 20? Негде. Речь, пересыпанная остротами, умышленно бессвязная, с перескакиванием с предмета на предмет. Без «концов» и «начал». Все как будто сводилось к тому, что ему «негде» печататься. Дело сложней, конечно. Но он как будто не понимает. Не понимает этого и Бобров, который сегодня спрашивал меня: что ему делать? Писать? — но что? Люди не могут понять, что они просто потеряли «право» на искусство. Для кого они будут писать? Кому это нужно? В том-то и дело, что никому, или очень немногим. Но пусть они и обращаются к этим «немногим». Но они обращаются к пролетарскому государству, которое заботится о «всех», а не о «немногих», — или о «подавляющем большинстве».
После Шкловского выступил И. Макарьев — секретарь РАППа. Кажется, рабочий, с угловатой, грубоватой речью, — но умница. Он обрушился (справедливо) на аудиторию, которая была очень довольна выступлением Шкловского. Он издевался над ее преклонением перед «интеллигентской сложностью»: «Ах, смотрите, как он «глубок», как он «сложен», — он не может говорить ясно, он путается, перескакивает с места на место, — у него чехарда в голове. Ах, как это глубоко!» и т. п. «Надо бросить эти интеллигентские выкрутасы», — говорил он под аплодисменты молодой части аудитории. Эта отповедь была, конечно, голосом класса, среди которого Шкловский не найдет читателей и почитателей.
Был у меня Сергеев-Ценский. Наконец-то покинул свою «гору». Но… провинциал. Семнадцать лет жил на своей горе — и сейчас вроде дикаря. Не может ездить в трамвае: тесно, людей много. Почти беспомощен. Устроился с женой в Болшеве, доме отдыха ЦЕКУБУ. Ищет квартиру. Ему обещают в Доме Герцена — тогда переберется сюда. Оторван от жизни, плохо ее чувствует сейчас, но как художник, кажется, уже понял, что его искусству «крышка», если он не уберется из своей Алушты. Относится ко всему недоверчиво, но уже поколеблен в своем самоуверенном отрицании, которое было у него лет пять назад. Приезд его никем не ощущается как событие, он чувствует, что он будто бы как будто <так!> никому не нужен, и это его страшит. Там, на горе, издавая свои книги, он тешил себя иллюзией, что где-то живут «толпы» его читателей, его «круг». Но оказывается, что «круг» этот — иллюзия, что его почти нет и, во всяком случае, если он и есть — то рассеян, и его не найдешь и не соберешь. Одинок он как-то — осколок старой литературы и старого быта. Трудно ему будет — хотя он человек крепкий, жить хочет долго — и, вероятно, поймет, что надо с головой нырнуть в деятельность. Говорит о «путешествиях» по Союзу, к чему я его усиленно склоняю. Уже много седины, но усы еще черные; шепелявит, как будто нет передних зубов. Меньше хохочет на «о», как это было в Алуште. Присмирел, присматривается. Горький, очевидно, был с ним холоден, и это обескуражило Ценского.
21.05.2017 в 21:33
|