Но если у «мадам» было собственное имя Соня, то у меня имён было множество — Анастасия в те времена было именем забытым и немодным. Как же меня только не называли: Ана, Ася, Тася, Стася, Тая, а подлинным именем меня называли только в трёх организациях: в школе, в библиотеке и на сцене. Со временем в семье укрепилось имя Тася, а у подружек — Тая. Но одно моё имя оставалось до самой смерти матери: меня называли «дачка Жени Лисовской». Не «дОчка», а «дачкА» — на белорусский лад. Женя потом выходила замуж и разводилась, стала Малашенковой, но старожилы её новую фамилию не признали, и Лисовской она оставалась до кончины.
Не знаю, с чем это связано, но мы все были чьи-то дочери и сыновья. Может быть, это шло от старины: мы все Ивановы и Петровы дети — то ли это было влияние Белоруссии, граница ведь всего в двадцати километрах от Рудни, то ли еврейская местечковость сказывалась, то ли это всё вместе сохраняло ушедшие традиции, которых давно нет в больших городах. Вот смешной казус с «дачкОй». Приехала однажды я домой в конце сентября. Время мною не любимое: сыро и пасмурно. Хорошо, что дочери посоветовали ехать в лёгкой и тёплой шубке без рукавов, но длинной до пят и мехом вовнутрь. В этой шубке я собралась пройтись по родной улице. Дома сохранились прежние, а люди, их населявшие, уже были мне не знакомы: то ли новое поколение выросло, то ли дома заселились новыми жильцами. Пришло время полного краха колхозов, люди бросали свои жилища и перебирались в города. Решила я пойти не в центр, а сначала в противоположную сторону, к моей первой школе — домику из четырёх комнат. В прошлый приезд я увидела на крыше телевизионную антенну, значит, там кто-то живёт.
Во дворе меня ждёт мать с красными самосшитыми строчёными бурками с калошами, далеко не новыми и уж совсем не чистыми.
«Сними-ка ты, — говорит она, — свои городские туфельки и надень мои бурки, я в них копаюсь в саду и в огороде». Обидеть мать я не могла, переобулась и пошла-побежала школьной дорожкой — не по шоссе, а понизу, по стежке. У одного из домов весело и очень громко переговаривались три женщины. Вдруг одна из них и говорит:
«Гляньте-ка, у нас цыганка объявилась, да ещё в такой шубе! Бабы, разве на такую заработаешь? Краденая, это точно!»
«Ой, мамочки, — говорит другая, — а я хату не заперла. Надо бежать!»
Третья подводит итоги страхам:
«Бабоньки, — говорит она, — посмотрите: она же в красных бурках Жени Лисовской! Она же её дачкА из Германии, приехала, значит!»
Я всё слышу, прохожу мимо, здороваюсь. Самая смелая из них заводит со мной разговор:
«И как вам там, в ваших Германиях, живётся?»
«Спасибо, — отвечаю, — вы же знаете, что наши Германии объединились, и все мы живем нормально.»
«А мы ещё лучше. А гостинцы привезла?»
«Конечно. Приходите, пожалуйста, к нам: и к чаю, и к кофе я всё привезла.»
«Неее... Неее…— тянет долго и протяжно самая говорливая из женщин, — мы ваших кофеев не любим, привыкли к кофейному напитку с цикорием. От него пользы больше, чем от ваших кофеев.»
И опять это нескончаемое:
«Неее... Мы к Жене потом придём, когда ты уедешь.»
И это её «неее» сразу же перенесло меня в альпийский городок Гармиш-Партенкирхен, который находится в 110 километрах от Мюнхена на юг по железной дороге. Несколько лет я преподавала там русский язык в американской школе военных переводчиков. Помню, как трудно было понять иностранцу наши отрицания: «не» и «нет», понять разницу между «надо» и «нужно», «почему» и «зачем». В начале курса они мне могли ещё сказать: «Сегодня я себя чувствую не кое-как». Или они никак не могли понять, почему русские говорят, что чувствуют себя «неважно». «Почему? — удивлялись они, — ведь здоровье — это очень важно!» Им, привыкшим к удобному «togo», очень трудно давались и наши глаголы движения: пришёл, ушёл, вошёл, вышел, зашёл, отошёл, обошёл... Но мы справлялись, и к концу курсов такие вопросы уже не возникали. Уверена, если бы мои вчерашние студенты встретились с соседками моей мамы, они бы показали нашим россиянкам высокий «мастер-класс» по русскому языку.