Черниговские жандармы везли меня только до Курска, а от Курска до Орла уже везли курские жандармы. С первыми жандармами я простился очень любезно.
Я был так наивен, что спрашивал жандармов о жизни в Орле, о цене на продукты, думая здесь поселиться окончательно; жандармы мне все поясняли, когда мы проезжали со станции городом по направлению к губернатору, к которому я прибыл часов в одиннадцать вечера.
Мы поднялись по нескольким ступенькам и очутились в довольно приличной передней губернатора. Сонный швейцар быстро вскочил и, взяв у жандармов пакет, удалился в соседнюю комнату; что-то задвигалось, раздались голоса; мимо меня прошли две хорошенькие молодые женщины и ласково взглянули. "Какой молоденький!" -- довольно громко сказала одна из них. "Желал бы я вас видеть на моем месте,-- подумал я:-- я вам с удовольствием отпустил бы комплимент: какие хорошенькие, молоденькие"... Но они быстро удалились и больше не показывались.
Вышел швейцар.
-- Ну, что?-- спросили жандармы.
-- Иду к самому.
-- А он не спит?
-- Нет: жена еще в саду,-- ждет.
Швейцар ушел.
Так вот откуда неслись звуки полковой музыки, когда я ехал! Из сада... Эх, кабы в этот сад! Скоро ли кончатся мои мытарства? Я с нетерпением ожидал возвращения швейцара от губернатора, полагая, что последний одним почерком пера избавит меня от жандармов, сделает свободным. Швейцар вскоре возвратился, передал, в свою очередь, пакет жандармам, которые обратились ко мне тотчас же с предложением:
-- Пожалуйте-с....
-- Куда же еще?-- спрашиваю я удивленно, думая: "неужели жандармы и квартиру наймут?"
-- В тюрьму-с....
-- To-есть, как это?
-- А там вам разъяснят.
-- Значит, переночевать там, что ли?
-- Должно-быть, мы не знаем.
-- Опять тюрьма! Ведь это безобразие!-- произнес я довольно громко и, надев шапку, пошел за жандармами; швейцар тоже сопровождал нас.
Выходим на улицу; тихая, чудная, весенняя ночь; из сада доносятся звуки музыки, а тут идешь опять в эту несносную тюрьму, не зная за что, на сколько времени, чем все кончится. Чувство бессилия подавляло меня; я был страшно озлоблен, раздражен и молчал всю дорогу до тюрьмы, несмотря на любезность жандармов и швейцара, которые утешали меня следующим образом:
-- До тюрьмы здесь недалеко: придете, отдохнете, а там, Бог даст, и лучше что-нибудь будет,-- говорил старик-швейцар.
-- Барин хороший, их должно освободят скоро,-- в один голос вторили жандармы.
-- Что же, надо потерпеть,-- не один вы: здесь, что ни день, все возят.
Но вот и стены тюрьмы. Позвонили в колокольчик. Железные двери тяжело отворились; мы очутились в абсолютной темноте; входим по какой-то лестнице в грязную, уставленную шкафами комнату; разбудили каких-то сонных личностей, которые об'явили, что "смотритель спят". Жандармы и швейцар подняли бунт, чтобы "немедленно смотритель был разбужен". Начался скрип дверей, шушуканье, хождение. В таком неопределенном положении я и мои охранители провели довольно продолжительное время, когда, наконец, появилась заспанная, тощая фигурка смотрителя; он был одет в полицейскую форму.
Жандармы, взяв расписку "в получении меня", удалились, а я остался tête à tête с начальником тюрьмы.
Знакомая процедура: вещи отобраны, записаны, и мне предложено расписаться. Расписываясь, я мельком пробежал одну бумажку, которая все мне об'яснила и заставила призадуматься,-- в бумажке было написано:
"Препровождая при сем государственного преступника, Б-го, предназначенного к высылке в Восточную Сибирь, честь имею предложить Вашему Благородию держать его в тюрьме впредь до распоряжения"...
Бумага была от губернатора к смотрителю. Вот оно что! Ну, теперь, хотя и больно и тяжело, но ясно: Восточная Сибирь! Сердце сжалось.... Холод, вьюга, морозы, бесконечный путь, вечная разлука со всеми милыми, дорогими быстро промелькнуло у меня в голове. А к тому же денег мало, теплой одежды нет, родные и знакомые не знают. Какое бесправие, какое холодное, бесчеловечное отношение к живому существу!
-- Отведи их в "дворянскую",-- обратился смотритель к какому-то служителю.
-- Письмо можно родным написать?-- спросил я смотрителя.
-- Завтра,-- теперь уже час ночи.
Я пошел за служителем и вскоре очутился на громадном дворе орловского замка, посреди которого возвышалось мрачное высокое здание, а вправо, возле ворот -- двухэтажный флигель, к которому мы и направились. Больше я рассмотреть ничего не мог.
Во флигеле мы поднялись на второй этаж, вошли в коридор с расположенными в нем одиночными камерами, из которых первая от лестницы, на правой стороне, предназначалась для меня.
Она была несравненно меньше черниговской. Деревянная ломанная кровать, микроскопический стол и громадная без крышки "параша" составляли всю мебель и все украшение моего нового жилища, освещенного маленькою, тусклою лампочкою.
-- До свидания,-- сказал вежливо служитель, запирая дверь.
-- Спокойной ночи,-- ответил я и немедленно лег на грязную кровать.
"Бывают тягостные ночи:
Без сна, горят и плачут очи,
На сердце -- жадная тоска,
Дрожа, холодная рука
Подушку жаркую об'емлет;
Невольный страх власы под'емлет;
Болезненный, безумный крик
Из груди рвется,-- и язык
Лепечет громко, без сознанья,
Давно забытые названья;
Давно забытые черты
В сияньи прежней красоты
Рисует память своевольно"...
В таком, приблизительно, состоянии находился я и так, быть-может, провел бы и всю ночь, если бы не звуки музыки, раздавшиеся, к моему удивлению, под самым ухом.
Что это? Откуда? Не галлюцинация ли? Встаю, подхожу к окну, отворяю его и вижу, что сад, где находилась губернаторша, куда пошли, быть-может, и те барышни, из которых одна сказала: "какой молоденький!", что сад, повторяю, находился сейчас же за стеною тюрьмы. Явственно доносились звуки марша -- "Переход через Дунай",-- слышны были трели соловьев, доносился даже шум говора толпы, совершенно отчетливо видны были деревья и фонарики.
К моему несчастию, марш заканчивал "гулянье с музыкой" в саду. Вскоре за тем погасили фонари; сделалось тихо, и только соловьи щелкали без умолку вплоть до самого рассвета. Я слушал их и не мог сомкнуть глаз: я знал, что все это слышу в последний раз: страшная "Восточная Сибирь" не давала мне покою.