И вот через несколько дней одну за другой нас вызвали на отправку. Я обняла рыдавшую старуху. И никогда с ней больше не встретилась. Увидела ли она свою Фриду? Я поцеловала молоденькую, сказав:
— Стыдно вам убиваться, у вас вольная ссылка, да еще всего на два года. Не смейте болеть!
Ее я тоже больше никогда не увидела.
Меня вызвали последнюю. Я собрала вещи — крохотный узелок в мохнатом полотенце. Черное пальтишко. Черные туфли на высоченных каблуках. На голове ничего.
— Счастливо! — сказал мне начальник тюрьмы, наблюдавший за отправкой.
— Спасибо! — откликнулась я.
О, какой сияющий день на улице осенил меня, обнял теплыми сентябрьскими руками. Тюрьма наконец позади!
Нас выпустили из «черного ворона» далеко на путях за Северным вокзалом. Параллельно поезду с вагонами «ЗАК» стоял на другом пути голубой экспресс... На одного из мужчин сразу надели наручники, он усмехнулся, приземистый, коренастый, черноволосый, с небритой бородой, с блестящими, как угли, узкими глазами, немолодой, сильный весь, какой-то крепкий. После на Кировской пересылке нас вызывали по фамилиям, и, когда дело дошло до него, назвали несколько фамилий — «он же — Потемкин». Этот «он же — Потемкин» потом вел себя как хозяин на «вокзале» — общая огромная комната, где мы, все новоприбывшие заключенные, пробыли вместе часа два-три... Кто-то шепнул про него, что у него пятьдесят девятая. Мне тогда невдомек было, какая это статья. Потом-то я все статьи, по крайней мере самые «серьезные», знала. Пятьдесят девятая — это «вооруженный бандитизм с убийством». А он был «неоднократно судим».
Нас посадили в вагон «ЗАК», в купе за железными решетками, выходившими в коридор, на окнах которого тоже были решетки. В купе под потолком были маленькие окошечки, тоже за решетками. Я попала в купе, где сидело человек семь молоденьких девочек и молодая женщина. При виде девочек я разрыдалась, бросилась к ним, целовала, ласкала их, мне все Аленка виделась, у меня будто кровь хлынула из рук, ног, сердца, я осознала, что меня увозят от нее, от дома, от Вани, от отца с матерью на долгих восемь бесконечных лет... Навеки, быть может, если я умру там. Только не умереть, только вновь их увидеть! Дожить до встречи!
Девочки — им было лет по четырнадцать-пятнадцать -- сначала будто поразились, а потом сами ко мне кинулись, обнимали, одна даже руку мою схватила поцеловать, я отняла, плача прижала ее к себе. Молодая женщина молчала и как-то злобно на них посматривала. Когда я успокоилась и села подле нее - она шепнула мне:
— Они же воровки, проститутки! Они страшные! Вот вы услышите, как они ругаются!
— Мы при ней не станем ругаться! Она нам мать! — сказала старшая из них. Я впервые услышала это выражение.
Потом за мой лагерный срок я еще раз по отношению к себе услышала эту фразу от Наташи Лапиной, страшной Наташи. Но до нее пройдет еще четыре года...
Молодая женщина получила пять лет. Она рассказала следующее:
— Я родилась и училась в Одессе. У меня был жених, но мы с ним разошлись. Я уехала в Москву, кончила медучилище, вышла замуж и работала хирургической сестрой в Институте Склифосовского, у профессора Юдина. Говорят, его тоже посадили. Меня много о нем допрашивали. Вот вдруг однажды вечером звонит мне какой-то мужчина, передает привет от того, кто моим женихом был, — а лет двенадцать уже прошло, как мы расстались, — и просит разрешения зайти. Я говорю: «Пожалуйста!» Он пришел, мой муж дома был. Мы с гостем долго говорили об Одессе, потом он попросил разрешения переночевать, так как ему не удалось устроиться в гостинице. Муж недоволен был, да и мне не понравилось, что он сначала об этом ничего не сказал. Оставили его переночевать. Утром он ушел и как в воду канул. Не позвонил больше, ничего. А месяца через полтора вдруг к нам с обыском, и меня арестовали. Мужа — нет, не арестовали. Меня в тюрьме держали месяц;; четыре и дали пять лет за то, что я не донесла, что тот чел олео был у нас. Он шпионом оказался. А откуда мне было знать? До и не верю я этому — не похож он был на шпиона. Боже мой, за что такое несчастье! Я же ведь не знала, что мне донести надо было о нем!.. — Но она не плакала, держалась спокойно. — Вас куда направили? спросила она.
— Не знаю. А вас?
— Меня под Киров. Я там медсестрой буду работать. — сказала женщина.
— Мамаша, а вы у конвойного спросите! — вмешались маленькие воровки. — Они конверты наши везут. На каждого из нас у них конверт с фамилией, сроком, по какой статье и куда направляют. Только потихоньку спросите. Он при всех не скажет. Вы, когда будут спрашивать, кто пол возьмется мыть, — скажите, что вы будете. Они вас из купе выпустят. Вот вы тогда и спросите. Этот конвой хороший, ребята молодые, видать, не злые. Иной раз такие зверюги попадаются...
— А вы не первый раз? — спросила я с удивлением.
— Да вот, эти в первый, а мы с Надей бывалые! Нас всех в колонию для малолетних, за Горький везут. У нас в колонии хорошо, весело, и ничуть не жалко, что опять попалась. Небось ничего, посылки получать буду, я ведь никого не назвала. Я наводчица. Меня Соней звать. Мне шестнадцать, но я малорослая, меня потому наводчицей и поставили. Я легко в форточку пролезаю!
— Ну, уж это ты врешь! Небось только сторожила на улице, чтоб шайку вашу не застукали! А то — «наводчица»! — и девочки дружно захохотали.
Я их ласково вспоминаю, они меня согрели как-то, «анормалили» все, а то мне тюрьма казалась сумасшедшим домом и все происшедшее со мной — бредом. Я забыла сказать, что, когда меня повели к вагону, я быстро нагнулась и схватила горсть земли — горсточку московской земли — и все держала ее, зажатую в левом кулаке. Тут я ее разжала и пересыпала землю в один из своих тюремных носовых платков.
Действительно, вскоре подошел солдат и спросил, кто будет пол мыть. Вызвались я и одна из девочек, она и мыла пол, мне не дала.
— Не надо, не надо. Я сама управлюсь, а вы только вид делайте, вон веником метите коридор.
Один из конвоиров был, по-видимому, старший, уже немолодой человек с серьезным, спокойным лицом. Он мне сказал:
— Давайте я вас сюда впущу — поспите на нарах, устали, видно. А то у вас там компания шумная. Дерзкие девки, малолетки эти.
— Хорошо, я посплю. А потом опять меня к ним. Мне ночью страшно будет одной. Куда меня везут? Прошу вас — скажите, куда?
Он отпер решетку пустого купе. Запирая за мной, негромко спросил:
— Ваша как фамилия? Я сказала. Он ушел. А я заснула как убитая. Поезд все стоял на путях. Часа через два он отпер дверь и вошел в купе с конвертом. Переспросил фамилию.
— На Воркуту вас. В Заполярье, значит.
— В Заполярье? — ужаснулась я. — Но как же...
— Да всюду люди живут. Конечно, тяжело там, климат... Кислороду мало.
— Как кислороду мало?
— Не хватает. Но вы не убивайтесь. Там народу много. Мы вас лишь до Кирова везем, а там уже другой конвой, до Воркуты, значит. Я там не был, люди сказывали. Чаю дать? — И он, спасибо ему, принес мне чаю, то есть кипятку с «заваркой», и сунул большой ломоть черного хлеба. Дверь он не запер.
Я вышла в коридор и подошла к окну. Поезд тронулся, но минут через десять опять встал. К решетке быстро подбежал человек.
— Где мы стоим? — громким шепотом, прижавшись к окну, спросила я.
Он что-то крикнул, потом еще громче:
— За Казанским. Бобыля позови!
Я не поняла. Он замахал руками и побежал вдоль вагонов. Подошел солдат. Я вернулась в «свое» купе. Девочки грызли сухари, которые я дала им, и делили меж собой соленую рыбу из пайки. Я спросила про Воркуту, само название ужасало меня. Но никто не знал, что это за место.
Ночью я проснулась: за решеткой стоял молодой солдат, а одна из «малолеток» кокетливо и грубо уговаривала его выпустить ее в коридор «погулять»!
— Пусти, дяденька!.. — дальше следовало нечто столь нецензурное, что солдат вдруг весь побагровел, ухмыльнулся, потом крепко выругался и ушел.
Девчонка хихикала — остальные крепко спали, и лица у них были совсем детские, мирные детские лица...
Я сделала вид, что сплю, в мозгу стучало: «Воркута»... Колеса выстукивали.
Весело, весело, весело!
Щелкайте громче зубами!
Одного убили, другого повесили,
Третьего — сами, —
так говорила когда-то Милка Волынская, моя подруга по Екатерининскому институту, а ее сестра, Надежда Волынская, донесла на меня.
На другой день «малолеток» увели, мы вдвоем с женщиной доехали до Кирова. Там на вокзале я впервые разглядела мужчин, которых везли тем же вагоном. Да, забыла сказать, что на какой-то станции, по-моему, несколько часов езды от Москвы, поезд остановился, и мимо нашего купе по коридору под конвоем гуськом прошло человек шесть мужчин, немолодых, что называется, солидных на вид, с очень интеллигентными лицами. Последним шел очень маленький пожилой японец в роскошной шубе с собольим воротником, в шапке с соболиной опушкой, строгий, весьма важный, полный собственного достоинства — как сам японский император. Но что меня поразило: конвойный тащил за ним огромный кофр!
Самое страшное — тюрьма, допросы — было позади. Меня начал обуревать жадный интерес к окружающему, к совершенно новой жизни, лежащей передо мной, к людям и природе, где придется мне жить, но в то же время мучительная боль сверлила душу: разлука с детьми, с отцом и матерью, с сестрой, со всем тем. Дети! Дети!.. Прошлое мое кануло в бездну.