Когда мы в 1960 году работали в Ленинградском цирке, Борисовскую положили в ленинградскую больницу, ее болезнь прогрессировала. А тут еще резко ухудшилось здоровье матери, и мне надо было срочно выезжать в Керчь. Но как оставить программу? К тому же именно в это время я переживал исключительный творческий подъем: замыслы так и роились в голове, все хотелось попробовать, я готов был работать день и ночь. Казалось, я никогда с такой ясностью и четкостью не понимал своих задач, никогда не видел столько выразительных средств для их осуществления. А обстоятельства сжимали сердце тисками.
Когда врачи посоветовали увезти Борисовскую на юг, я решил: только в Керчь, там по крайней мере два дорогих мне человека будут вместе, рядом.
Я, сколько можно, оттягивал время поездки на юг. Поехал с программой в Минск, а сам все решал: что делать? Мысль оставить цирк, жить вне манежа, оставить все, что составляло радость и смысл жизни, была для меня мучительна, нелепа, абсурдна. Я не мог себя представить пенсионером, предающимся воспоминаниям в тени приморских аллей. Это казалось мне немыслимым, воспринималось почти как смерть...
Мочалов был не только хорошим партнером, но и другом. Он понимал мое состояние, заботился обо мне, старался развеять мою грусть. А я не спал по ночам. И в нашей гардеробной, где всегда было полно народу, где всегда звучал смех, теперь никого не было. Артисты чувствовали, что приближается моя разлука с цирком. Никто не говорил со мной на эту тему. Только некоторые робко советовали попытаться как-то так устроить больных, чтобы за ними кто-то присматривал, а самому продолжать работать. Я с признательностью слушал эти советы, но чувствовал, что если в этот трудный час я оставлю дорогих мне людей наедине с их бедой, я никогда не прощу себе этого предательства.
И вот после очередного представления я сел писать заявление. Я писал, рвал и опять писал, не потому, что слог не давался мне,- каждый раз мне было страшно подумать, что вот этот клочок бумаги и есть конец всего, в чем вся моя жизнь...
Утром с заявлением, в котором "в связи с болезнью матери и жены" я просил освободить меня от работы, я пришел в цирк.
Никому я ничго не сказал, но по моему виду, наверно, и так все было понятно. Женя Мочалов подошел ко мне и сказал:
- Вы уходите? Совсем?!
И вот тут из глаз моих хлынули слезы. Мы уткнулись друг в друга и ревели, не стесняясь, два взрослых человека, два веселых клоуна... Потом, опомнившись, ушли в свою гардеробную и там, взяв в руки мандолину и гитару, не сговариваясь, сыграли мою любимую "Баркаролу"...
- Теперь я тоже один,- сказал вдруг Мочалов.- Но одному работать не дадут, придется утонуть в какой-нибудь группе клоунов... А как хорошо у нас с вами пошло!
- Не грусти, Женя, что-нибудь придумаем.
В Минском цирке работал молодой клоун Виктор Коваленко. Мне показалось, что он будет хорошей парой Мочалову. Я поговорил с ним, и он, подумав, согласился.
Мне же оставалось жить в цирке пятнадцать дней. И все эти дни были заняты репетициями с новой клоунской парой.
3 мая 1960 года в последний раз вышел я на манеж, а через два дня навсегда расстался с цирком.
Поезд отходил, на перроне стояли два молодых клоуна и махали шляпами, но старый клоун смутно видел их лица - он плакал...