Кокто. «Простите Францию»
В самый разгар событий мне вдруг совершенно неожиданно приносят письмо от Кокто.
Перекошенная пентаграмма в уголке страницы.
Буквы, похожие на рисунки или на кружево.
Строчки, расползающиеся по бумаге, как гусеницы, в разные стороны.
В этом письме они не превращаются в бабочки слов — причудливых оборотов речи Кокто.
Письмо — чисто деловое.
Бедный Кокто — ce pauvre Cocteau — в отчаянии.
Он только что узнал о моих неприятностях…
Умоляет заехать к нему.
Он хочет помочь мне.
Он меня ждет.
Я еду к нему.
Живет Кокто в самом сердце Парижа.
[На] улице позади собора Мадлены.
Хотя и в центре города, район этот позади этой каменной громады с греческими фронтонами и колоннадами пользуется дурной славой.
«Магдалина» по библейской аналогии имеет совершенно точный смысл.
Район кишит такими «магдалинами».
Кокто в районе нравится.
Он чувствует себя в нем как рыба в воде.
Почему бы и нет?
Это вовсе в традиции французских эстетов.
Когда-то Лотрек и еще при мне Паскен любили не только посещать, но даже изредка проживать в «домах мадам Телье»[i].
Бедный Паскен! Последний человек в котелке на Монпарнасе.
Единственное средство удержать его дома было — изрезать ножом котелок. Рыжая спутница жизни Паскена прибегала к этому средству неоднократно.
И бедный Паскен сидел безвыходно дома, пока кто-нибудь из {196} друзей не приносил новый котелок.
Кокто встречает меня с неизменной долей аффектации.
Он взволнованно протягивает мне свои громадные руки — знаменитые, в толстых венах, руки Кокто, как бы отвинченные от совсем другого человека, — «руки Орлака»[ii] (вы помните фильм с Конрадом Вейдтом?) — и приставленные к тщедушной фигурке Кокто.
Он умоляет… «простить Францию» за грубость, за наносимую мне обиду.
Он хочет мне помочь.
Он — в отчаянии.
Он сейчас не может использовать своих связей в полиции.
«Этот разбойник» — его камердинер, молодой аннамит[iii], только что снова попался с опиумом.
Или это был гашиш? Или кокаин? Только не чудодейственная марихуана — курево, которым одурманиваются мексиканские солдаты.
Существует мнение, что поразительное орнаментальное разложение форм природы в архитектуре ацтеков, тольтеков и майя сделано либо в трансе марихуаны, либо в порядке воспоминаний о нем. Нормальное состояние сознания вряд ли способно на такую экстравагантность.
Совершенно так же сделаны зарисовки и записи Кокто в процессе вытрезвления от паров опиума.
Так что молодой аннамит — «этот разбойник!» — вероятнее всего, попался именно на покупке опиума…
Но ничего.
«Во Франции надо все делать через женщин… Вы разрешите мне это сделать?»
Мари Марке — актриса «Комеди Франсэз».
Она — любовница господина Тардье, премьер-министра.
Кокто сейчас ставит в «Комеди Франсэз» свою одноактную пьесу «La voix humaine».
В ту же программу он включил «Карету святых даров» Клары Гасуль.
В «Карете» играет Мари Марке.
«Она зарабатывает на мне большие деньги. Она не откажется переговорить с Тардье в постели…»
Ура!
{197} Последний штрих наложен.
Мое дело дойдет до постели господина премьер-министра!
Образ Франции в разрезе моего дела — дописан.
«А сейчас вы меня простите. Я сейчас кончу зарабатывать нам с вами на завтрак. Через пятнадцать минут мне принесут деньги. Заказ должен быть готов…»
Заказ этот — двухстрочные стишки, рекламирующие… шелковые чулки для какой-то из крупнейших парижских фирм…
Кокто садится в сторонку и как из рога изобилия сыплет двустишиями.
Это не первая моя встреча с Жаном Кокто.
Я уже виделся с ним.
Вскоре после приезда.
Когда-то давно у меня висел пришпиленный к стене круглый его портретик, вырезанный, кажется, из журнала «Je sais tout», с задумчивым лицом, сделанным из гигантского глобуса, на обложке, лицом с пририсованной к нему фигуркой в черном сюртуке, поддерживающей глобус рукой.
Портретик висел в честь скандальной его пьесы «Новобрачные Эйфелевой башни» («Les mariйs de la Tour Eiffel»).
Она вызывала скандал тем, что порывала со всеми условностями как пьесы, так и театра.
Это в ней стояли справа и слева «радиоглашатаи», одетые в кубистические костюмы Пикассо.
И их-то я, кажется, тут же пародировал, правда в неосуществленных эскизах к несостоявшейся постановке в театре Фореггера[iv], — в образах «мамы — ресторана-автомата» и «папы — ватерклозета» для новой транскрипции «Шарфа Коломбины», alias — «Покрывала Пьеретты».
… Меня предупреждали.
У Кокто — двоякий способ принимать гостей.
Либо он позирует «мэтром» и снисходителен.
Либо он играет «мнимого больного» и принимает лежа, жалобным голосом жалуясь на здоровье, уронив свои громадные руки на одеяло.
Я был принят во втором варианте.
Удостоился даже высшего знака признания: в середине беседы была сделана вовсе неожиданная выразительная пауза.
{198} И мне было сказано:
«Вы мне внезапно рисуетесь залитым кровью…»
Вторая встреча была менее буколической.
Была закрытая премьера его пьесы в «Комеди Франсэз». Той самой «Voix humaine», которая обеспечила ему дружбу с мадемуазель Марке.
Премьера эта в благопристойной и чинной «Комеди Франсэз» тоже разразилась скандалом.
Правда, скандалом не в ответ на «левый» загиб, а как раз наоборот — за безоговорочный отказ от «жеребятины» и возврат к традиционному театру, да еще в скучнейшем аспекте…
Но объективной причиной скандала как-никак оказался… я.
Еще в письме своем ко мне Кокто писал, что он нисколько на меня не в обиде.
Ниже мы увидим, что он, скорее, даже имел основание быть мне благодарным.
У меня оказалось четыре приглашения на премьеру.
Я обедал у моих друзей — четырех антикваров, имевших на rue des St. Pиres очаровательный магазинчик древностей из позолоченных резных мадонн и целого подвала перуанских фигурных кувшинов, чаще всего в форме собак. Мода на них, а следственно, и рынок сбыта, только-только начинали пошатываться, и на витринах они уже не служили приманкой.
Вместе с нами обедали Арагон, достаточно известный и дорогой нам товарищ, хотя тогда еще целиком в бенгальских огнях и фейерверках бретоновского крыла сюрреалистов, и Поль Элюар, тоже поэт и другой тогдашний столп этой же группировки.
С этой группой сюрреалистов, группирующихся вокруг центрального лидера Андре Бретона, у меня довольно прохладные отношения.
По-моему, Бретон, довольно неудачно позирующий «марксистом» (!), несколько задет тем, что я не счел нужным по прибытии в Париж заехать к нему с визитом и комплиментами.
Общение с «марксиствующими» салонными снобами — занятие вообще малоприятное.
Но здесь случилось еще худшее.
Хромой Прамполини, итальянский художник, с которым я познакомился на «конгрессе независимых фильмов» в Ла-Сарразе {199} (Швейцария), затащил меня как-то на вечер молодых итальянских живописцев и поэтов — футуристов.
Живопись была плохая.
Поэзия — еще хуже.
Но там меня совершенно неожиданно знакомят с… Маринетти.
Радушия в этой встрече с моей стороны, конечно, не могло быть никакого.
Разве что, как писала какая-то газета в своем отчете об открытии этой выставки, было «пикантно видеть в одном и том же помещении одного из провозвестников фашизма рядом с яростным адептом коммунизма».
Что эта встреча опередила встречу с ним, Бретон никак не мог пережить,
хотя и футуризм, и сюрреализм я считаю одинаково равноудаленными как по идеологии, так и по форме от того, что делали и делаем мы.
Разглядывать же живого Маринетти было, конечно, очень занятно.
Я никогда не представлял его себе таким, каким он оказался:
жирным, черноусым, похожим на переодетого в штатское городового или пожарного довольно мощных пропорций, с косым «пивным» брюхом, торчавшим из створок визитки, и грубыми жирными руками.
Таков был в тридцатом году этот «властитель дум» футуризма, урбанизма, тактилизма и воинствующего милитаризма прежде всего.
Столь же «колоритен» он был и в той своей французской поэме, которую он читал с необыкновенно «жирным» смаком.
До сих пор стоит в ушах его жирное «je flaire» («я впитываю запах»), которое он произносил как «фл‑э‑э‑эр».
Что же за аромат впитывает автор поэмы?
Поэма написана от имени… собаки автора.
Есенин только обращался к собаке Качалова с очень лирическими строчками[v].
Не так Маринетти.
Он пишет прямо «от лица» своей собаки.
И жирное «фл‑э‑э‑эр» относится к тому моменту поэмы, близкому к кульминации, когда пес налетает на… человеческий экскремент и трепещет перед тем, что вот‑вот сейчас он впитает «внутреннюю сущность», истинную тайну природы своего хозяина — {200} человека… Гм. Гм. Гм… Parlez pour vous, уважаемый мэтр!
Никаких красок я здесь не сгущаю.
Это можно проверить.
«Это» напечатано в сборнике «I nuovi poetti futuristi» (1930), и с помпезным посвящением мне — моему «grand talent futuriste» и с размашистой подписью автора хранится где-то среди сугубо парадоксальных раритетов моей кунсткамеры.
Еще больше злит Бретона тот факт, что я дружу с отколовшейся от него группой более демократической молодежи. Она имеет штаб-квартирой кафе с фигурами двух китайских болванчиков над входом, откуда название «Cafй des deux magots», и лишена заносчивости, позерства и снобизма «старших».
Она очень больно атакует их промахи. И как раз в эти дни из среды этой молодежи выходит прелестный памфлет «Un cadavre» («Труп»), направленный лично против Бретона!..[vi]… После обеда Арагон куда-то быстро умчался. А оставшийся четвертый билет я предложил Элюару.
[i] «Дом Телье» — новелла Ги де Мопассана, давшая нарицательное название «домам терпимости».
[ii] В фильме «Руки Орлака» (1925) режиссера Роберта Вине сюжет построен на излечении пианиста, руки которого из-за травмы перестали ему подчиняться.
[iii] Аннамит — уроженец Аннама (прежнее название Вьетнама).
[iv] В мае 1922 г. Э. вместе с Сергеем Юткевичем написал либретто и создал эскизы к пантомиме «Подвязка Коломбины», постановка которой предполагалась в театре «МАСТФОР» («Мастерская Фореггера»). Замысел этой «конструктивистской» пантомимы основывался на пьесе Артура Шницлера «Вуаль Беатрисы» с музыкой Э. Донаньи, по которой Всеволод Мейерхольд поставил пантомиму «Шарф Коломбины» (1910), а Александр Таиров — «Покрывало Пьеретты» (1916).
[v] Э. ссылается на стихотворение Сергея Есенина «Собаке Качалова» (1925).
[vi] Под названием «Un cadavre» («Труп») в 1930 г. был опубликован коллективный антибретоновский памфлет сюрреалистов (среди авторов были Ж. Превер, Р. Кено, Р. Витрак, М. Лерисс), инициатором акции выступил Робер Деснос.