05.03.1952 Джезказган (Жезказган), Казахстан, Казахстан
Глава 20
Начало весны 1952 года. Вскоре мне должно было исполниться двадцать шесть. Воспоминания о холодном склепе в Лефортово и ужасах Сухановки немного отошли вдаль, хотя моя челюсть все еще болела в том месте, где Рюмин ее сломал, и на мне все еще были и есть шрамы от ботинок Сидорова и резиновой палки Рюмина.
Весна – единственный сезон в степи, когда там чувствуется какая-то жизнь. В течение очень короткого времени, измеряемого днями, растаявший снег оставляет после себя достаточно воды для того, чтобы вся эта обычно мертвая земля расцвела бутонами красных тюльпанов, а также поднялись в избытке стебли дикого чеснока. Когда мы выходили на работу за территорию лагеря, или когда имели возможность присесть или прилечь на землю за его воротами во время подсчета, то срывали чеснок и уносили с собой, чтобы пополнить дефицит витамина С.
На короткое время в этот период уровень смертности в лагере падал. Иногда проходил день или два, а в нашем маленьком городе из нескольких тысяч рабов никто не умирал. Мечты об американском вторжении, которому бы предшествовал воздушный мост, по которому нам бы сбрасывали оружие, расцветали, подобно степным цветам, в моей голове – и внутри себя я ощущал душевную бодрость, как никто другой, хотя этой своей фантазией ни с кем не делился. Некоторые старались выживать, вынашивая в себе чувство ненависти. В особенности это было заметно среди бывших высокопоставленных партийных функционеров, попавших под чистки, и теперь взращивающих в себе чувство политической мести. Это были озлобленные люди, державшиеся своей кучки. С ними я никогда не завязывал отношений, потому что они были мне неприятны, хотя я понимал, как их злость помогает им выживать, и я смотрел на них сочувственно, но с расстояния. Некоторые, конечно, становились религиозны – и молитвы, безусловно, спасли многие жизни.
Моя собственная вера в Бога, и вера эта настоящая, больше зиждется на том, что дано, нежели чем является некой активной верой. Хотя я привычно ходил на мессу, будучи ребенком, я никогда не был церковным человеком, или склонным к соблюдению ритуала. Я верил, что только от меня зависит, насколько я смогу сделать лучше то, что Бог мне дал – и своим выживанием я обязан именно этой своей устремленности. Своей настойчивости в стремлении, по меньшей мере, выжить - а по большей мере выжить и найти в этом некоторое удовлетворение.
Я наблюдал множество случаев, когда люди теряли надежду, или изменяли своим убеждениям, а затем, без всякой видимой причины, умирали. По какой-то причине это случалось чаще с людьми из прибалтийских стран – не знаю, почему. В особенности странным это казалось при том, что им чаще, чем кому-либо еще, присылали продуктовые посылки из дома. И нередко именно прибытие такой продуктовой посылки вело за собой приступ отчаяния, глаза человека обращались в пустые глазницы, а сам он напоминал ходящего призрака, который никогда не разговаривает. А потом, под утро, часто около трех часов ночи, мы слышали вздох, за которым следовал конец.
Никакой физической причины.
Самоубийства происходили часто. У нас был молодой парень, лет двадцати шести или двадцати семи, он работал в ДОЗе. Его звали Вилунскас. Я не был с ним хорошо знаком, хоть он и жил в нашем бараке. Однажды весной, днем, перед тем как наступил сезон цветения маков, я шел с другом в почтовую комнату. Другу сказали, что для него там есть продуктовая посылка, и он хотел, чтобы при нем был свидетель, если охранник украдет что-то из посылки при обыске, и чтобы иметь защиту в случае, если кто-то из полукрашеных попытается стащить посылку по пути обратно в барак. Когда мы заходили в комнату, из нее выходил Вилунскас. Он читал письмо, и его лицо выглядело так, будто его ударили: он был поражен и неимоверно удручен чем-то одновременно.
Когда потом мы вышли, он сидел на ступеньках на крыльце. Письмо было все еще у него в руке, но сам он завалился набок, правая рука внутри рабочей куртки. Я наклонился, чтобы спросить, как он, но он просто свалился с крыльца на землю, без сознания. Я позвал помощь. Несколько заключенных подошли и помогли отнести Вилунскаса в госпиталь. Я не мог не взглянуть, что было в этом смертельном письме, упавшем на землю. Это было письмо от его жены, в котором она говорила, что подала на развод. Меня захлестнуло волной сочувствия к этому человеку, которого я едва знал, почти моего возраста. Мне вспомнилась Мери, и хотя я понимал, что она должна быть свободна от своего обещания, данного мне, я почувствовал горечь. Глаза мои помутнели. Я смахнул слезу и уставился в землю, надеясь, что никто не заметит того, как я себя почувствовал. Что-то яркое на земле привлекло мое внимание – я склонился и поднял это. Маленький, сделанный вручную нож, складной, как для карандашей, только с лезвием длиной всего в два-три сантиметра. Кончик ножа был красный от свежей крови.
«Дурак!» – сказал я про себя в сердцах. Ему не следовало пытаться убить себя из-за этой женщины, во-первых, а во-вторых, если он, и правда, хотел это сделать, то нужно выбирать оружие, которым это можно сделать. Этот ножик ничего не пробьет.
Я кинулся в госпиталь, чтобы показать докторам, что я нашел, и встретил Адарича.
- Этот молодой человек умер, - сказал он мне.
- Это невозможно! - ответил я и показал Адаричу маленькое бесполезное оружие.
- Ну, - произнес Адарич, - он мертв, я не знаю, почему. Рана практически незаметна.
Позже он рассказал мне, что сделал аутопсию – крошечное лезвие пронзило сердечную оболочку, проникло в желудочек, и произошло кровоизлияние в грудную полость.
Вилунскас был из Каунаса, из Литвы. Он был членом группы партизан, называемых «лесными братьями». Их было много в лагере. Они были мрачны, пребывали в состоянии задумчивости, и среди них было много случаев самоубийств.
Был в нашем бараке кузнец, латыш. Звали его Зеленьш. Впервые я встретил его, когда работал с Арнольдом, ломая те самые долото. Работа у Зеленьша была тяжелая, но он, казалось, вполне справлялся с ней в ДОЗе. По вечерам он почти никогда не разговаривал. Казалось, что он пребывает в ином мире. Однажды, в воскресенье, когда нам позволили остаться в лагере и работа на день прекратилась, Зеленьш погрузился в свое сумрачное состояние глубже, чем обычно. Утром пришли собрать то, что составляло нашу постель, для кипячения от клопов. Мы уселись кругом на голом полу, болтали, курили, заваривали чай на маленьких плитках, расположенных в разных концах барака. Во второй половине дня комендант лагеря, майор Гусак, пришел лично, с парой офицеров, и приказал нам всем выйти из барака для того, чтобы офицеры произвели обыск. Это было обычным развлечением для майора: испортить нам редкий выходной такого рода унижением. Они могли конфисковать книги – со стихами или религиозные; стереть наши номера, чтобы был повод сгноить кого-то в карцере или истощить сокращением рациона. Все это время, в течение часа или двух, мы должны были стоять снаружи – им на забаву. Гусак при этом расхаживал вокруг, грубо матерясь и всячески выказывая свою начальственность. Он обожал оскорблять бывших высокопоставленных армейских офицеров или заслуженных профессоров, или любого другого, у кого раньше была слава и над кем теперь он мог вдоволь изгаляться.
Большинство из нас ругались втихомолку и отпускали злобные шутки во время этого ритуала. В тот день Зеленьш просто стоял молча и смотрел вперед себя, ни с кем не разговаривая.
Когда все закончилось, мы вошли обратно в барак, сели на голые нары, и кто-то поставил кипятить чайник. Зеленьш лег на свои нары, положив руки под голову, смотря в потолок. Кто-то принес ему кружку чая чуть позже, но Зеленьш не ответил. Его глаза были по-прежнему широко открыты. Сосед взглянул в них более пристально и тихо произнес: «Отдал концы».
Многие из его знакомых подошли, пытаясь растормошить его, так как он выглядел хорошо и был вполне здоров – Зеленьш хорошо работал и получал хороший паек. Но теперь он был мертв. Ему было примерно тридцать пять.
15.04.2022 в 21:32
|