25 июня 1858, Париж.
Много я путешествовал, много видел, и много перебродило во мне мыслей. Сколько раз сознавал я все свое ничтожество, самонадеянность и жалел о жалкой своей участи и неудавшейся жизни. Куда ни приеду, вижу, что не дозрел, не дорос до понимания чужой жизни. Я уже достиг того возраста, где для человека открывается широкая разумная деятельность, с определенною целью; к ней я готовился 30 лет, и что же? Нет ни знания, ни достаточного ума и силы воли, ни чистоты нравственной, ни высоты духовной...
Проехав по Дунаю, насмотревшись на многое, я часто вспоминаю нашу бедную Россию. Ее судьба, особенно в настоящее время, занимает каждого, не только русского... Я думаю, что когда вернусь, то не узнаю Россию, столько будет в ней перемен: освободятся крестьяне волей или неволей и разбогатеют; администрация изменится к лучшему, проведут дороги, заведут школы... Не думаю также, чтобы народ остался таким, каким я его знал и каким я его любил...
Нужда и горе отрывают от земли, возносят дух к Богу... Не было у нашего народа где отвести душу и никого, кто бы его утешил, усладил его горький час, все было ему чуждо, от панов до попа; он пел, молился горячими, кровавыми слезами из века в век, из поколения в поколение, но и при своей горькой, тяжелой жизни он был отрадой для меня. А теперь, при новых условиях жизни, с европейской цивилизацией, дух прибыли и эгоизма может овладеть нашим народом, наполнить его душу. Но довольно, все эти мысли, мечты невеселые ложатся камнем на сердце.
Под звуки разгульной, веселой музыки, ночных бальных танцев, треска ракет и света бенгальских огней я уснул на диване. Ночью проснулся раза два, три... Париж спал... Горели огни по улицам, луна светила...
Солнце поднялось из-за города, осветило и окрасило крыши домов. Дом инвалидов, Марсово поле, готические церкви, Пантеон вдали, здание всемирной выставки, трубы заводов и верхушки садов...
На улицах появились блузники, но к дому, который строится против нас, еще не собрались каменщики. Я иду на работу далеко, в другой конец Парижа. Дворник наш еще спит, за него метет лестницу нанятая им старуха; проснулись птички в клетке у нас под воротами. Не светел им мир, не радостна им жизнь. Каждое утро они оплакивают свою неволю; это жалоба, а не песня, а мы, на потеху себе, увлеченные извращенным чувством, угодничеством себе, своей прихоти, засадили птичек в клетку, отняли у них все дорогое и утешаем себя тем, что покупаем для них семя, сахар и травку. Такова и наша судьба. Наши песни -- также песни слез, горя и тяжелого сознания своего бессилия; и нас кормят в жизни сахаром, отняв все и лишив свободы.
Утро свежее. Тени дерев далеко легли по земле и переломились на домах и набережной. Встречаются носильщики с хлебом, тележки с молоком и блузники, блузники по всем улицам, во всех направлениях бесконечного Парижа. Мне всегда казалось, что много здесь работы каменщикам, но рано поутру я увидел их в невероятном количестве. Это целое население, бедное, недовольное, невоздержное. В эту же пору меняются караулы; и поэтому везде движение солдат по улицам.
Бежит и извивается Сена; двадцать семь мостов перекинулись через нее, где грациозно и легко, где мощно. Река красиво убрана в чистые и прекрасные берега, но вода мутная и зловонная.
Шпицы церквей и собор Notre Dame виднеются в синеве с острова, куда пробираюсь я...
Внешность обманчива, первое впечатление ошибочно, не глубоко и безотчетно. Судить по первому впечатлению то же, что посмотреть на цветок, его понюхать и сделать о нем заключение. Но этого недостаточно. Надо его разрезать, рассмотреть, изучить, собрать семена, приготовить почву, посадить, проследить всю его жизнь, чтобы составить о нем верное понятие. По-видимому и здесь, в Париже, все хорошо, чинно, чисто, изящно, работники как будто сыты и поют, даже веселы... Однако Париж не таков в действительности; в нем отразилась его история, многолетняя борьба, торжество и упадок; одни здания воздвигаются, другие пустеют и сохраняются как памятники старины.
Обман действует на народ, как танец дервишей, как проделки фокусника. Остатки свободы хранятся на потеху или в назидание -- пусть тешится глаз. Это только развалины свободы и, глядя на них, сжимается сердце; приходится стиснуть зубы и молчать. В отчаянии останавливаешься на той мысли, что люди свыкаются с позором и ничтожеством, мирятся с неволей, тупеют и валятся, как разбитый колокол...
Мрачно выступает дворец Тюильри: все изменилось в нем. Когда-то Людовик Филипп хотел прибавить полоску земли вокруг дворца для прогулки своему семейству, поднялся шум, крик, угрозы... Теперь половину сада загородили, часовых поставили, прибили билеты с надписями "ход сюда публике воспрещается". Работников заняли, и все молчат. Наполеон III делает с народом, что хочет. Сотни каменщиков и землекопов столпились у Тюильри; но забор заперт, и все ждут минуты, когда дощатые ворота отворятся. Быть может, за забором войско уходит в подземельные ходы, которые тянутся под дворцом и Парижем? Или ждут дня, чтобы толпа раздробилась и затерялась среди приверженцев и рабов императора? Пока я не видел в эту раннюю пору дня ни одной шляпы, кроме моей да конюхов Наполеона, и еще шляпы иезуита, который пробирается рано утром в черном платье с Евангелием в руках куда-то и на какое-то дело...
Разве это свобода?.. Ни свободы уму, ни свободы в жизни, ни свободы духу. Все сковано, все задавлено насилием, хитростью и нуждой.
Это столица сатаны, царство тьмы, а не света христианского -- и где его искать? В Иерусалиме?.. Но и там разврат, издевание над Христом. Гибнет человечество...
Везде в Париже сооружают новые здания и перестраивают старые: Лувр, императорская библиотека, центр Парижа заставлен лесами, кварталы бедных, нищих и неимущих в осаде у имущих и зажиточных. Все в руках эгоизма; вся здешняя цивилизация проникнута чувством охранения власти и жадной прибыли. Честно ли это, разумно ли? Где свобода? Какая сила влечет сюда все?
Бедняк идет на работу. Он издалека торопится в столицу, бросая семью или таща ее с собою, рассчитывая на плату за труд.
Людей достаточных тянет сюда мрачная сила; тут они окончательно развращаются, живя плотью, брюхом, болтовней, угодничеством сильному и набиванием кошельков темными путями.
Работник, изнемогая от труда, ищет сил в вине, отдыха в гульбе, сначала крепясь, а потом забывая семью и себя, тратит, не считая, деньги на пустяки, гибнет в разврате. Половина заработанных денег остается в руках хозяев; опять его заманивают на другую работу -- и он в той же нужде.
Каждое утро десятки тысяч полицейских в фуражках, которые днем меняются на шляпы, двигаются по улицам; многие с револьверами, кистенями и все при шпагах.
Этим ли путем пойдет человечество? Оно не идет, а бредет, спотыкаясь, это жмурки, ребячество и глупость вместе.
Контрасты сходятся. В роскоши вспоминаешь бедность, в бедности мечтаешь о роскоши. Сидя у камина за двойными рамами в окнах, за вечерним чаем, мы любим слушать метель, мечтать и рассказывать о разных несчастиях, постигших людей в поле в такое время. В Париже вспоминается обитель Св. Саввы, где бьют в доску ночью и днем, месяц за месяцем, год за годом, и где тринадцать столетий продолжают так призывать к труду и молитве произвольно несущих нищету. Там в обители смирение, любовь и молитва, тут -- гордость, эгоизм и кощунство; там братство -- тут рабство и деспотизм. Спят покойным сном отшельники на досках и камне; здесь бессонница и томление под балдахином, на пружинных тюфяках, на шелковых подушках.
В святой обители птицы слетаются к человеку, дрозды и коршуны прилетают к окнам; садятся на плечо, едят из рук; лисицы сбегаются на корм, хищные звери делаются ручными, а тут, в Париже, люди дичатся людей, бегут от встречного. Там готовы отдать последний кусок, чтобы накормить голодного, говорят без боязни правду; здесь готовы обобрать родного отца, детей, жену, родных, грабят нищего, чтобы разбогатеть, сберегая золото и не думая о помощи нуждающимся. Здесь мудрствование и суета, сооружение Вавилонской башни; там -- простота, разум и покой. Здесь тьма, ложь и насилие, там -- правда, свет и всепрощение.
Опять слышу стук молотком, и ломка, сломали целый квартал.
И вот я добрел до старого города, которому остается жить недолго, и там по грязной лестнице поднялся в мастерскую. Множество художников сидит за мольбертами -- они заготовляют краски. Бьет шесть часов, и с боем их натурщик скидает рубаху, берет палку, отыскивает след мела на платформе и становится позировать.
Мало-помалу сходятся ученики, начинается пустая болтовня, редко остроумная, а всегда циничная. Хохот, смех, шутки...
"Et bien, M-r le Suisse n'est-il pas encore morte?.." {Ну что, господин швейцарец все еще не умер? (фр.).}
Это замечание относится к хозяину мастерской, бывшему натурщику, лет восьмидесяти, который помнил еще первую революцию.
Скоро старик показался в дверях сеней, возвращаясь с рынка, с двумя большими букетами розовых гвоздик. Прижав их обеими руками к сердцу и улыбаясь, закатив глаза к небу, он принял позу влюбленного. Шутки, остроты и смех не прекращаются во все время работы... Жалкая, бедная жизнь! пустая, развратная болтовня...
В полдень, в зной, укрытый зонтиком, я возвращаюсь из мастерской в свою семью, в пятый этаж. Юрка опять плачет, Ольга, усталая, садится за учение. Другую половину дня я занят чтением запрещенных в России книг.
Наступает вечер, садится солнце, Господь посылает ночь, отдых; прохлада сменяет солнечный жар, и люд Парижа, в бесчисленном множестве экипажей, производит фонарями движущуюся иллюминацию, шныряя без цели то в Булонский лес, то в Jardine de Fleurs.
...В нашей церкви идет всенощная...
Над Парижем нависли пары; из паров выплывает плоская и расползшаяся в ширину луна, как раскаленное ядро. Медленно, торжественно и покойно всходит она по небу. Париж, его суета и шум становятся еще глупее и ничтожнее; все эти огни теряют силу, глаза каждого глядят на луну... она поднимается выше и глядит глубоко, серебристо, таинственно, осветив облачко над собою.
Небо стало темно; пропали в ночной тиши и полумраке, в этом волшебстве, контуры Парижа; скрыла ночь его горизонт, стушевала церкви, фабрики, дома. Париж стал темным морем, по которому мелькают огоньки; местами разливается слабый огненный свет фонаря, падая таинственно, мягко и живописно на стену соседнего дома, на которой большими линиями отражались металлические спайки его стекол.
Но все газовое освещение улиц, миллионы фонарей, залитые светом магазины тонули во мраке зданий, теряясь и уничтожаясь под светом Божьего светила, пышного и великолепного. Замолкло все; суета и глупость уничтожены этой ночью, этим гимном природы.
Луна смотрела так великолепно, так просто, так поэтично. Она напоминала законы вселенной, атом нашего мира... а таких лун, таких миров -- бесчисленное множество...
Луна плыла, плыла вверх; мало-помалу смолкала неразумная, опьяняющая, одуряющая жизнь Парижа; смолкала музыка, взлетали последние ракеты.
Слышался лай собак, огни бледнели; луна стояла торжественно над головой, освещая землю тихо, мирно и покойно...