Мы спускались снежными долинами; веяло зимней свежестью. Конь проваливался в снегу и выпрыгивал; из-под снега текли ручьи, у камней росли фиалки. Пролетела ласточка -- и ни одного звериного следа.
На пяти холмах расположились кедры. Они здесь необыкновенно грандиозны, раскинулись пластами; слоями протянулись их мрачные ветви. Века стоят эти кедры, выросли какими-то букетами, кустами, а каждый сук их представляет собою огромное дерево. Окружил их высокий снежный хребет. Это вековые борцы, потерявшие руки-сучья в снежных буранах, метелях и ураганах. Имена всех наций вырезаны на кедрах... Но скоро и этого жалкого остатка не будет. Погода и люди истребят их, уцелеет одно воспоминание; название их будет только в псалмах.
Мы прожили двое суток под этими кедрами, возле жалкой часовни арабов-христиан.
И при солнце было холодно, а когда оно исчезло в золотых и пурпуровых облаках и только багровело в облачных клубах, пар пошел от дыхания, стало холодно, как у нас зимой под весну, когда непогода. Ароматические костры из библейских кедров пылали, арабы нам пели:
Могила, могила, могила...
Веревки шатра освещались огнем костра, освещались кедры на темном небе; тени падали на убогую часовню.
Плач была эта песня арабов, а не пение, плач самый горький, рыдание, надрывающее сердце, похожее на плач и причитание в Малороссии над умершею матерью или братом. Те же неудержимые слезы и замиранье:
Я ходил всю ночь... Я ходил всю ночь...
И не знаю, где его найти.
Я перешел горы, я перешел пустыни.
И не знаю где я...
Если бы я и знал, что смерть найду в пути,
Я все же пойду искать ее...
Раньше, чем смерть меня застигнет,
Я ее сыщу.
. . . . . . . . . . . . .
Могила, могила, могила, могила...
Если бы ты была в моей власти,
Я соединился бы с тобой, с твоим прахом,
Моею любовью. Пусть земля засыпает обоих,
Глаза мои не оторвутся от тебя,
Вся моя жизнь тут, в могиле.
. . . . . . . . . . . . .
Кто идет, тебя поминаем,
Твоя краса всех заставляет вздыхать,
Твой прах успокаивается их вздохами,
Ты утешаешься их жалостью...
А я, несчастный, потерял тебя.
Потерял с тобою все...
. . . . . . . . . . . . .
Мой плач, мои слезы и вопли
Не поднимут тебя из могилы.
Пусть любовь моя и прах мой
Соединятся с тобой.
Приятный голос певца и слова певца меня интересовали; я просил повторить ее; слушал и записывал. Так записал я еще две следующие песни:
Любовь ушла от меня далеко,
И вернулась ко мне вновь,
Я не сплю ночей; думы не дают мне покоя.
Счастье пошло по всему свету...
Но отошло от меня... рассердясь на меня,
Счастье рассорилось с любовью.
И нет сил их мне примирить.
Халини, твой рот -- источник медовый,
Губы твои как роза...
Волосы твои раскинулись по спине твоей.
Халини... дай свободу своему рабу...
Царица всех дев -- Халини...
Нет у меня слов описать тебя...
. . . . . . . . . . . . .
О мой Боже, о мой Боже, я благодарю Тебя,
Что Ты сердце этого человека
Сделал рабом любви моей.
Создатель великий, мой Господь Бог,
Ты создал нас, Тобою мы любим друг друга;
Ты же, великий мой Господь,
Дай нам средства уплатить за женитьбу.
. . . . . . . . . . . . .
Вернись, вернись моя надежда;
Плачь мое сердце, плачь...
Слова любви, как звон колокола,
Носятся всюду... и вечно заставляют меня плакать...
Кто было то божество, что родило ее.
Ты дочь шейха всех арабов.
Мои слезы льются безостановочно;
Обилие их смочит сухую землю под пашню.
И смысл и голос этой третьей и последней песни особенно интересны своей дикостью. Эта наивная, грубая песня высказывает и передает ясно здешнюю жизнь и нравы.
Верблюды, верблюды, мои верблюды.
Идите, надо пройти эту равнину, мои верблюды.
Там мы найдем хорошую траву и дадим есть вдоволь.
Раскинем шатры, где проходят караваны,
Вы будете есть... а мы красть, мои верблюды...
Перед нами зима, мои верблюды.
Зимой надо согреться, мои верблюды.
Когда я найду, чем обогатиться,
То согреюсь сам и согрею вас, мои верблюды.
Едва был виден свет на месте, где зашло солнце; и на этом фоне рисовались погнутые, слоями расположенные сучья и мрачные ветви кедра.
Облака, ходившие под вечер по вершине хребта, опустились и закрыли нас. Ветер носился по кедровой роще с шумом и особенным свистом; это не наш шум лиственного леса, это не шум сосен и елей, у которых иглы и сучья перпендикулярны ветру -- а на кедрах они параллельны. Это совершенно наш зимний ветер на вербах в лесу с опавшими листьями. Ночь была бурная, мрачная, холодная... Массы облаков с дождем, снегом и крупой окружали нас. То посеет дождь мелкий, как из сита, то крупнее, то падают редкие крупные капли. Ветер замирал несколько раз вдали, стихал настолько, что могла гореть свеча в палатке, и только слышен был его шум в горах; и снова налетал вихрь, лил дождем и сыпал крупой. Все было в облаках, которые носились и убегали.
Но мое описание жалко, как эти иглы кедра, взятые на память. Это тень предмета, одно воспоминание...
Настало утро. Сыро, мокро, падают капли тумана. Облако так заслонило кедры, что виден только ближайший из них, а следующий за ним обозначается однотонной массой, как видение. Стволы других дерев едва проглядывают, а вершины их теряются в облачной массе. В часовне виднелся огонь, курился кальян... Забыт храм Божий ради плоти...
У костра в часовне стоят три жестяных кофейника; четвертый валяется на земле. Свод держится на кедровых столбах; вокруг часовни разбросаны кедровые поленья, обрубки, разбитые глиняные кувшины, наши дорожные вьюки и посуда. Бедный престол, почти развалившийся, на нем стоит маленькое распятие со знаком францисканского ордена. Длинные ружья маронитов прислонены к стене; и они тут же рубят кедровые палки нашему спутнику англичанину; четыре полузакрытые женщины стоят около, тихо переговариваясь между собой. Скромный серебристый свет падает в часовню сквозь расселину стены, освещает кальян, покинутый арабом, камни, неровную землю, будочку для исповеди и старые деревянные подсвечники на престоле. В растворенную дверь видны кедры. Весь потолок сложен из обрубков. Дым костра рвался в окно развалившейся часовни. Вот храм Божий, располагающий к молитве.