Из Седнева я возвратился в Линовицу. Отношение ко мне хозяев, дочери, старушки-тетки, детей и близких соседей были самые хорошие; но особенно тепло относились ко мне Сергей Петрович и Марья Павловна.
Однажды ко мне зашли Сергей Петрович с Закревским с приглашением погостить у последнего, и мы по этому поводу разговорились довольно откровенно. Но едва коснувшись своих отношений к Ольге, я должен был прервать разговор, так как был неприятно поражен пошлостью и цинизмом взгляда обоих их на отношения к дивчатам. От приглашения погостить у Закревского я, конечно, отказался и разговора об Ольге не продолжал, но для Сергея Петровича ясно было, что я ею заинтересован. С этого дня его отношения ко мне и Марьи Павловны начали остывать.
Вскоре, согласно своему обещанию, я отправился к П. А. Кулишу, и на этот раз хозяева проводили меня прохладно.
Дорога моя шла через Пирятин, где, долго дожидаясь лошадей, я зашел к исправнику, с которым познакомился в Линовице у гр. де-Бальмена.
У открытого окна сидел исправник и ковырял в зубах; большие усы несколько прикрывали это скверное занятие; он был небольшого роста и полненький. Только что полученный манифест, по случаю коронации, лежал на столе, подле которого стоял несчастный шут в бумажном колпаке с блестками, в изношенном сюртуке, с испитым лицом. Исправник дал ему еще рюмку водки и, поглядывая на меня, заливался звонким, несколько сдобным голосом.
Я ушел на станцию. Мимо прошла еврейская свадьба с бубнами, скрипкой и виолончелью; евреи были в длиннополых сюртуках, а еврейки в дурно сшитых платьях французского покроя.
Уже стемнело, как я выехал из Пирятина со стариком евреем, у которого нанял лошадей. Проехав до мельницы, я остановился и вышел. Мальчишки, прицепившиеся к экипажу, соскочили. Круглая, теплая луна романически освещала картину; яркая звездочка виднелась с правой стороны; длинные облака были окаймлены ее светом. Пройдя с версту, я сел в экипаж; луну скоро закрыли облака, и я, сонный, несся по дороге.
В Савинцах я пожелал покормить лошадей и уснуть покойнее. Я видел, что еврей подъезжал к постоялому двору. Мне было лень остановить его, и я хотел видеть, чем кончится домогательство моего возницы, чтобы дозволили нам отдохнуть здесь. Я несколько раз проезжал этот постоялый двор и никогда не удавалось в нем остановиться. И теперь, как еврей ни буянил, ни стращал паном (т.е. мной), "который выйдет да поколотит",-- нас все-таки отправили на все четыре стороны, а я пошел к моему знакомому казаку. У него я нашел чистую хату и уснул, напившись чаю.
Петушьи крики меня разбудили; голова болела. Я встал и отправился искать возницу, чтобы приказать запрягать, но пришлось ждать и смотреть на рождающееся утро, так как мой еврей, надев покрывало, долго молился у окна. Ночь исчезла, но месяц был еще довольно высоко. Петухи пели. Стадо быстро увеличивалось; как всегда, слышались: мычанье, блеянье, взвизгиванье и хрюканье, говор, смех и даже брань. Горизонт горел огнем. Лучи солнца пробивались сквозь курчавые облачка; ряды всяких крестов -- прямых, кривых, с хустками и без хусток -- рисовались силуэтами по загорающемуся востоку лежащего вблизи кладбища {По обычаю, на крестах схороненных казаков укреплялись небольшие знамена, чего у простого крестьянина обычаем не допускалось.}; еще ближе выделялись по небу мельницы с балкончиками и ломаными крыльями.
Наконец, мой еврей кончил молиться, и я ехал по чернозему в знакомый мне хутор, отыскивая невольно глазами знакомые предметы.
Люблю я эту местность. Хаты с садиками, населенные казаками, протянулись далеко го хребту, над болотами, покрытыми камышем, и смотрели в широкую степь, где бывало мы с Кулишем сиживали на могилах {Так называются степные курганы.} или гуляли ночью; где я считал степные колодцы с высокими шестами, разбросанные до самого горизонта, и где теперь торчала солома, или, как выразился поэтически Ив. Аксаков: "Нива, сжатая серпом", а попросту -- скучная и унылая стерня.
Но тут мне было легко на душе; было с кем поговорить, с кем печаль и горе разделить.