До конца апреля 1948 года продолжались допросы, однообразные и не вносившие ничего нового: я стоял на своём и утверждал, что Ляпидевский не виноват. Вызывали меня довольно редко, по ночам не беспокоили. Пару раз со мной беседовали чины морской разведки, видимо, получавшие на то разрешение от Рыбакова, но не посвящавшие его в результаты наших встреч. Как-то раз он спросил меня:
— О чём эти господа с вами разговаривают и чего они от вас хотят?
Я ему на это ответил:
— О том же, что и вы, и хотят того же.
В конце апреля вызовы на допросы прекратились. Создавалось впечатление, что дело оставалось незаконченным, и это приводило меня в некоторое недоумение. «Посылки» следственной части хватило на месяц, а потом пошло обычное тюремное питание, которого, впрочем, давали в несколько большем, чем обыкновенно, количестве. Кроме того, меня перевели в другую камеру на том же этаже, сумма цифр которой тоже составляла 13. Время тянулось медленно и скучно, трёх книг на 10 дней мне не хватало, и вечера шли мучительно долго. Столь продолжительное содержание в одиночном заключении было, видимо, необычно даже для этой тюрьмы, так как один из надзирателей однажды открыл мою кормушку
А сказал:
— Вот сколько времени вы сидите в одиночке, попросили бы следователя, чтобы дали вам кого-нибудь в сокамерники. Скучно, поди, до смерти.
Я был очень тронут его вниманием, но никого и ни о чём не просил, да и просить было некого. Наконец в конце июля месяца 1948 года в 4 часа дня в камеру ко мне вошёл корпусной и сказал:
— Соберите все ваши вещи и положите их на кровать: я их осмотрю, после чего вы можете их запаковать. Если у вас есть чтолибо в складе на хранении, то дайте квитанцию, я их вам принесу. Будьте готовы к 8 вечера.
— А куда меня переводят? — спросил я.
— Вы уезжаете из тюрьмы, а куда — увидите, когда приедете.
— Могу я взять с собой казённую ложку, это в лагере дефицитный товар и очень неприятно есть по-собачьи.
— Возьмите, если хотите, но только там, куда вы едете, она вам будет не нужна: там вам дадут другую.
Значит, я еду не в лагерь. Тут я вспомнил, что лагерь мне заменён тюрьмой. Но какой и где? На это я ответить не мог.
Всякое перемещение в тюрьме и в лагере вызывает волнение и беспокойство, особенно действует неизвестность назначения. Волновался и я, но около 8 часов вечера пришёл корпусной и сказал, что сегодня я никуда не поеду и могу распаковываться и ложиться спать. Это я с удовольствием и сделал. Эта история повторялась три дня подряд, на четвёртый день часов к 7 вечера вбежал запыхавшийся корпусной и сказал:
— Сегодня едете. Готовы? Сдавайте матрас и постельные принадлежности.
Из камеры я был проведён в канцелярию тюрьмы, находившуюся в первом этаже того здания, которое выходит на Шпалерную улицу. Окна этого помещения, куда я был приведён, выходили во двор. В комнате было довольно много народа, так что я после восьмимесячного одиночного заключения совсем растерялся, но скоро понял, что все эти люди находятся здесь ради меня. Ко мне подошёл щеголевато одетый весёлый подполковник с небольшими подстриженными усиками и весело сказал:
— Ну, поскучали вы у нас, теперь поедете развлекаться в Москву. А поедете вы со специальным конвоем, но вместе со всей вольной публикой в мягком вагоне со спальным местом, на «Красной Стреле». Вас ждут в Москве уже пару дней, но мы не могли получить билетов, теперь всё в порядке. Вот этот лейтенант, — он указал на молодого лейтенанта в форме лётчика, — будет вас сопровождать, эти два старших сержанта тоже ваши спутники. Продовольствие в виде сухого пайка вы получите на два дня, а так как вы будете в пути только одну ночь, то ещё на этом заработаете. Одеты вы прилично? — и он окинул меня критическим взором. На мне были финские высокие сапоги «лаппики» и хороший серый ульстер.
— Да вы прямо шикарны! — засмеялся он. — Шапка у меня плохая, — сказал я.
— Сейчас мы вам дадим ушанку почти новую, у нас в них после войны всё население ходит, так что никто не обратит внимания.
Получив буханку хлеба, две очень хорошо вычищенных селёдки и кузовок с мелким сахаром, я уселся на деревянный диван образца 1880 года и стал ждать. Принесли и ушанку. Весёлый подполковник хлопотал и суетился, входя и выходя, отдавал какие-то распоряжения, задавал какие-то вопросы. Сидевший за столом капитан выправлял документы и запечатывал, видимо, моё дело.
— Борис Вольдемарович, — обратился он ко мне, — у вас есть какие-нибудь претензии к тюрьме: получили ли вы свои вещи, бывшие на хранении, а также деньги, если у вас таковые были?
— Денег не было, вещи получил, претензий не имею, тюрьма у вас хорошая, люди вежливые, — ответил я.
Все весело рассмеялись, и капитан предложил мне расписаться на бумаге, где значилось, что я не имею претензий к тюрьме. В Москве этого нигде — ни на Лубянке, ни в Лефортове, ни в Бутырке — не было, и о «претензиях» никто не спрашивал.
— Ну, пора, — сказал подполковник, — вы готовы? Тогда едемте.
На мой прощальный поклон все оставшиеся ответили вежливыми пожеланиями счастливого пути, мы гурьбой вышли на двор, а оттуда через ворота на улицу, где стоял большой открытый автомобиль.
— Я вас провожу и усажу, — сказал подполковник. — Вы, кажется, старый петербуржец, так что вам будет интересно посмотреть город.
Но города мне видеть особенно не пришлось, так как я сидел стиснутый между подполковником и сопровождающим меня лейтенантом, держа на руках в виде ребёнка сухой паек, завёрнутый в бумагу. Кроме того, путь лежал по таким улицам, которых во время жизни моей в Петрограде я знал мало. Бесконечно длинная Шпалерная, затем Жуковская и Знаменская — Знаменская площадь, которую я в первый момент совсем не узнал, так как стоявший на ней памятник Императору Александру III был снесён, и площадь казалась громадной. При взгляде на Невский меня поразило почти полное отсутствие движения по мостовой: кроме троллейбусов я не заметил других автомобилей, зато тротуары были черны от народа. Мы вышли из автомобиля и пошли на вокзал. Он мало изменился, несколько лозунгов, небрежно намалёванных на полотне, большой портрет Жданова тоже на полотне и без рамы не поднимали вида вокзала. Контролеры, носильщики, уборщицы — все были женщины, по большей части пожилые, одетые в чёрные платья из бумажной материи с красными бантиками на груди. У носильщиков были белые халаты.
На перроне народа было мало. Наше шествие происходило таким порядком: далеко впереди шёл сопровождающий меня лейтенант, на некотором расстоянии от него один из сержантов, затем я с подполковником, шествие замыкал другой сержант, тоже на некотором расстоянии. Так мы подошли к вагону, постояли и поговорили, затем влезли в вагон, и я занял своё место.
— У вас фактически два места, — сказал подполковник, — верхнее и нижнее, можете спать, где вам больше нравится, так как сержанты будут спать по очереди и им раздеваться не полагается, лейтенант же будет спать по-настоящему. Если вы захотите чаю или лимонаду — скажите, вам закажут из вагона-ресторана, на это лейтенанту отпущены деньги.
Раздался первый звонок. Подполковник распрощался и пожелал нам счастливого пути, и, когда поезд тронулся, он даже помахал нам с дебаркадера ручкой.
183 Упомянутая конная статуя российского Императора Александра III (1845–1894) работы скульптора князя Павла (Паоло) Петровича Трубецкого (1866–1938) была торжественно открыта в 1909 г. в центре Знаменской площади Санкт-Петербурга у Николаевского (ныне Московского) вокзала. Памятник простоял до октября 1937 г., пока не был демонтирован, а скульптура передана в фонды Государственного Русского музея. В 1994 г. она была установлена во дворе Мраморного дворца. В 2006 г. руководством Санкт-Петербурга рассматривался вопрос о восстановлении данного монумента на историческом месте.