05.01.1948 Ленинград (С.-Петербург), Ленинградская, Россия
В начале января 1948 года при одном из допросов в начальной стадии дела Ляпидевского Рыбаков сказал мне, что будет вынужден нарушить своё обещание не вызывать меня ночью, так как со мной хочет познакомиться генерал, а он принимает только по ночам. Это свидание должно произойти между 12 и 2 часами ночи дня через два-три. Дня через два я был вызван Рыбаковым около полуночи.
— Сейчас мы пойдём к генералу, только получим пропуска, — сказал он, после чего начал звонить по телефону, кого-то разыскивая и торопя с выпиской пропусков, причём выписывающий никак не понимал моей фамилии. Наконец пропуска были нам принесены, и Рыбаков начал выяснять по телефону, когда генерал может нас принять. Всё это длилось с час, видел, что Рыбаков волнуется, и спросил его, что это за генерал, к которому мы пойдём. Рыбаков растерянно посмотрел на меня и воскликнул:
— Что за генерал? Наш начальник, генерал Мухин!
Мне эта фамилия сказала очень мало, но я не стал расспрашивать. Наблюдая волнение Рыбакова, я почемуто становился всё спокойнее, мне было смешно, что человек так волнуется, идя к своему начальнику. Наконец позвонил телефон, и нам сообщили, что мы можем тронуться.
Идя по громадным и длинным коридорам МГБ Ленинградской области, я понял, почему жители зовут это помещение «Большим домом» — это был действительно большой дом. По пути Рыбаков предложил мне зайти в уборную, и я мог констатировать, что уборная была первоклассная и что она была нужна Рыбакову больше, чем мне. Мы поднимались по лестницам, проходили просторными коридорами со множеством дверей и наконец остановились около солдата, сидевшего за маленьким столиком у стеклянной двери, разделявшей в этом месте коридор, и потребовавшего наши пропуска. Пройдя ещё небольшое расстояние, мы остановились у большой двухстворчатой двери, и Рыбаков, вежливо склонившись как-то боком, постучал в неё согнутым пальцем.
Дверь моментально отворилась, перед нами стоял высокий офицер в гимнастёрке с погонами капитана. Мы вошли, и капитан сразу посадил меня на стул носом к стене, на которой висела карта затопленных наводнениями районов Ленинграда. Рыбаков по докладу капитана скрылся в соседней комнате, держа в руках папку с делами. «Вероятно, моими, — подумал я, — очевидно, он в кратких словах ознакомит генерала с моей личностью и доложит ему, в чём дело».
«Краткие слова» заняли довольно много времени, и я бочком, потихоньку, незаметно стал рассматривать комнату. Она была большая, но заставлена очень громоздкой мебелью; посередине стоял стол с радио системы Телефункен. Стоявший перед ним майор крутил ручку, видимо, ища музыку и, найдя её, поставил на сурдинку. «Радио они спёрли в Германии, — подумал я, — и настольные лампы, видимо, оттуда же, а вот мебель здешняя». Я насчитал три письменных стола; это, очевидно, была канцелярия генерала.
— Вчера вечером начитался Достоевского, — говорил капитан, стоя перед столом майора, — «Братьев Карамазовых» читал. Какая сильная вещь и какой гениальный писатель. Ты знаешь, я потом всю ночь спать не мог — тяжёлая вещь. И усмехнулся нежным нервам капитана, не соответствующим месту его службы. Дальше он начал рассказывать о котёнке, подаренном им дочери, которого сын всё время таскает за хвост, к ужасу и огорчению владелицы. Майор давал советы, как воздействовать на сына для изменения его кошачьих установок; в этот момент раздался звонок из кабинета генерала, и капитан, открывая туда дверь, сказал мне тоном вертухая, вызывающего из камеры:
— Проходите.
Я вошёл в большую комнату, обставленную с роскошью 1908 года. Стол был покрыт толстым стеклом, на котором лежали с полдюжины остро отточенных разноцветных карандашей и стоял чернильный прибор из яшмы с бронзой — какие до войны 1914 года можно было купить у «Треймана» или «Александра». В углу на небольшом шкафчике красного дерева стояли часы, изображающие женщину, держащую шар с циферблатом. Часы были югендстиля, дорогие и хорошего выполнения.
Генерал стоял около стола. Это был человек невысокого роста, с порядочным брюшком, с лицом женщины лет пятидесяти. Но если сам генерал не имел воинственного, грозного или хотя бы в глаза бросающегося вида, то всё это заменяли его погоны. Я никогда не видел таких больших генерал-майорских погон, сидевших ребром на его узких плечах, так что мне прежде всего бросились в глаза погоны, а потом всё остальное.
Ни по лицу, ни по фамилии этот генерал не походил на еврея, однако он говорил с таким еврейским акцентом, с каким говорили плохие рассказчики еврейских анекдотов. Большое зелёное плюшевое кресло было отодвинуто от стола, вместо него стоял венский стул, на который генерал и предложил мне сесть, сам опускаясь в кресло, стоявшее у его письменного стола. Рыбаков поместился на таком же венском стуле, как и я, разложив на маленьком столике свои бумаги.
Генерал начал разговор призывом не терять духа и твёрдо верить, что вся моя эпопея кончится для меня благополучно и я вернусь на родину в лоно моей семьи. Как обстоятельство, особо мне благоприятствующее, генерал указал на осуждение меня не трибуналом, а ОСО; ОСО — орган административный, а не судебный; осуждённый ОСО не считается осуждённым юридически и, по советским законам, за ним не числится судимости. Кроме того, срок, даваемый ОСО, условный, и ОСО может его сократить или похерить — в зависимости от политической обстановки.
Прослушав все эти рассуждения, я улыбнулся и сказал:
— Я очень благодарен за слова утешения, они, безусловно, доказывают, что у вас доброе сердце, но, к сожалению, оптимизма, которым дышит ваша речь, я разделить не могу. Мне вспоминается один старый анекдот, относящийся к эпохе революции 1918–1920 годов. Тогда всюду были расклеены плакаты, на которых было написано: «Сифилис не позор, а несчастье», и кто-то на одном из них приписал карандашом: «а мне от этого не легче». Вот эту пометку я, простите за откровенность, невольно делаю на ваших словах, хотя не могу отрицать их справедливости, тем более, что даже за относительно короткий срок моего пребывания в распоряжении ОСО я уже испытал условность его приговоров, а именно: первоначальное пребывание в исправительно-трудовых лагерях прошлым летом было мне заменено тюремным заключением.
Генерал несколько растерялся и стал доказывать мне, что в тюрьме лучше, чем в лагере: не надо работать, лучше жилищные условия, библиотека.
Я дал ему высказаться и спросил затем, пришлось ли генералу самому сидеть в лагере или тюрьме; я могу предположить, что нет, а потому генерал не может сравнивать две неизвестные ему величины, указывая на одну из них как на лучшую. Я думаю, что это происходит от оптимизма. Это чувство вызывает во мне зависть; я сам в данном случае пессимист и, говоря по совести, имею на то основания.
Генерал перешёл к другим темам. Из моих слов выходит, что я в смысле моей деятельности, сказал он, являюсь лицом историческим, если не в буквальном смысле этого слова, то в смысле времени моей деятельности на разведочной ниве. Поэтому ему непонятно, почему я не высказываю достаточной откровенности к прошлому. Это всё было когда-то, это отошло в историю, это давно не актуально, мы фактически бродим между костями и трупами. Чего же тут запираться? Что скрывать? И людей тех нет, и обстановка другая, игра кончилась, можно положить карты на стол и разобрать, кто с чего ходил.
— К сожалению, генерал, — сказал я, — вопрос поставлен не совсем так, как вы его редактируете. Мы, правда, бродим между мертвецами и ворошим их тела, но делаем это для изобличения или оправдания живого человека — Ляпидевского. Для меня проще всего было бы сказать — «да, он виновен» — и на этом дело бы кончилось. Но я никогда не возьму такой вещи себе на душу: Ляпидевский фактически не виновен. Мне говорят: «Как это так? Все люди, замешанные в мою деятельность того времени, или умерли или покинули Советский Союз. Ляпидевский, тоже принадлежавший к моему окружению и даже живший у меня, единственный живой в настоящее время, — вдруг не виноват!» Гражданин генерал: Ляпидевский жил у меня с осени 1919 года по осень 1920 года, когда я не имел никакого отношения ни к Финляндскому Генеральному штабу, ни к Финляндскому консульству. С осени 1920 года до моего окончательного выезда за границу я видел Ляпидевского два раза, и то мельком. Если ему через 25 лет, прошедших с того времени, не изменяет память, то, вероятно, он это подтвердит. Кроме того, я думаю, что и в Советском Союзе ещё находятся в живых многие из моих знакомых того времени, так как я сталкивался с массой людей, но это не означает, что все они занимались шпионажем. У вас, генерал, наверняка тоже есть много знакомых, но я не думаю, что вы вербуете их всех в секретные сотрудники МГБ. В конце концов, если допустить такую возможность, то задача контрразведки упрощается до крайности: с кем вы раскланялись — того и хватай! Вербовка агентуры тоже не составит затруднений — с кем познакомишься, того и спрашивай: «Что вы имеете секретного сообщить?». Однако вы знаете, что это не так просто в обоих случаях.
— Да, да, — сказал мой собеседник, — всё это так, но случай с полковником Ляпидевским не так прост, как вы это представляете. Он занимал у нас крупный пост в Академии, наша молодёжь учится по его книгам, у него есть ряд учёных трудов и т. д. и т. д., и если против него имеются подозрения столь серьёзные, что мы не можем пройти мимо них, то мы должны это дело выяснить. От вас мы не требуем показаний, его обличающих; если бы мы захотели «заказать» его, то нам вас и не надо было бы, но мы хотим знать правду и только правду. Но о Ляпидевском вы будете беседовать с майором Рыбаковым и, вероятно, ещё кое с кем, а я хотел бы указать вам, что в ваших интересах говорить правду. Вот вы работали так много лет в Финляндском Генеральном штабе, вам, безусловно, должны быть известны те пути или, скажем лучше, «каналы», — генерал начертил двумя пальцами в воздухе эти каналы, — по которым шло проникновение вашей агентуры в Советский Союз. Это теперь уже больше не секрет, это тоже история, и при этом давно прошедшая. Поэтому вы можете смело рассказать нам об этом, никому не повредив.
— Вам, генерал, должно быть известно, что я занимал очень незначительный пост и потому в такие вещи не был посвящён, да, думаю, что и более высокие лица в Генеральном штабе этого не знают и не знали, так как эту работу непосредственно ведут «резиденты», и Штабу известны только результаты их работы, а не то, как она производится.
— А вот Пушкарёв говорит, что вас в Штабе очень ценили, — неожиданно сказал суровым голосом майор Рыбаков, до тех пор сидевший молча,
Я начал перелистывать лежавшие перед ним бумаги, как бы отыскивая показания Пушкарёва.
Генерал улыбнулся и уронил как бы между прочим:
— Ну мы это и без Пушкарёва знаем: 18 лет службы уже говорят за это. Это всё так, но нам хотелось бы больше узнать об этих каналах. Подумайте об этом.
— Мне неизвестно, насколько моя работа ценилась моим начальством, но даже если меня и ценили, то это не означает, что меня посвящали в какие-либо тайны. Вы можете иметь служащего, которого вы цените, но это не значит, что вы будете ознакомлять его с вашей деятельностью.
Разговор шёл дальше довольно бесплодно, и в заключение генерал спросил, нет ли у меня каких-либо желаний, касающихся моего содержания и заключения. Я на это ответил, что если можно было бы производить бритьё не машинкой для волос, а бритвой, то я был бы благодарен. Генерал на это сказал, что это можно устроить и что он распорядится. (На другой день действительно пришёл парикмахер, выбрил меня бритвой, но это случилось только один раз, в дальнейшем эта любезность не повторялась.)
Когда мы с Рыбаковым вышли в коридор и проделали обратный путь, часы показали четыре: аудиенция длилась два часа.
Мне она разъяснила положение дела. Мне стало ясно, что, вопреки утверждению Рыбакова и офицеров морской разведки, главным козырем против Ляпидевского был я, а не то другое, на чём он якобы попался.
12.09.2021 в 18:46
|