В начале января произошёл столь долго ожидаемый мною «кризис». Какая у меня была температура — я не знаю, но дня три я лежал без сознания. Я не знаю также, была ли мне оказана за это время какая-либо медицинская помощь. Когда я пришёл в себя, я лежал в той же камере и той же компании, сообщившей мне, что они не рассчитывали на возможность моего выздоровления и несколько раз вызывали надзирателя вынести мой труп.
Фельдшер, посещавший тюрьму, сказал, что опасность для жизни миновала и теперь мне нужно больше есть, чтобы набрать сил. Это я знал и без него, но вопрос заключался в том — чем питаться? Кроме капустной воды, 400 граммов ячневой сечки и 600 граммов отчаянно тяжёлого и неизвестно из чего выпеченного хлеба ничего не было. Я был истощён до крайности. Теперь появился аппетит, и я был всё время голоден.
В конце февраля меня вызвал начальник тюрьмы Шиврин и спросил, не шокирует ли меня компания, с которой я сижу. Когда я ответил отрицательно, он сказал, что получено распоряжение перевести меня в отдельную камеру.
— Другими словами, вы хотите посадить меня в одиночку? — спросил я. — Нет, отнюдь нет, я дам вам более приличных сокамерников, а кроме того я назначаю вас дворником — не пугайтесь этого слова — вы будете иметь возможность выходить из камеры, когда захотите, будете чистить снег на дворе и колоть дрова, пильщик же будет другой. За это вы будете получать днём дополнительно суп и кашу.
Мне ничего не оставалось, как поблагодарить. Как ни странно, с работой дворника я справлялся, несмотря на истощение, но, по совести сказать, она была нетрудная: вычистить от снега дорожку длиной метров в 20 и шириной в 5 было не штука, тем более, что снегопады были редки. Хуже обстояло дело с колкой дров, но нам привозили сухостойные деревья, которые кололись легко. Труднее для меня было развести их по 20 печкам, но в этом деле мне помогал дневальный.
Каторгин и другой надзиратель достали бумаги, карандашей, немного акварельных красок и попросили меня нарисовать их портреты. Это я должен был делать по ночам. Трудности были большие: бумага была скверная, не лучше были карандаши, в виде резинки для стирания употреблялась прокладка из вагонного тормоза Вестингаузена. Но в целом я с заданием справился; особенно хорошо вышел Каторгин, который как раз демобилизовался. Он меня очень благодарил и говорил, что благодаря портрету будет помнить меня всю жизнь. Не знаю, исполнил ли он это обещание, но я его запомнил если не на всю жизнь, то на конец её, и не столько благодаря портрету, как избиениям, которыми он занимался почти ежедневно.
После него пришёл надзиратель-хохол, немедленно посадивший меня изобразить его личность. После нескольких ночных сеансов он пропитался таким доверием ко мне, что посвятил меня в свою семейную жизнь, а она не была удачной. Война разбросала супругов в разные концы России, и пока он сражался с немцами, жена попала в район их оккупации. Трёхлетняя разлука привела к тому, что она обзавелась новым сожителем (как она позже объясняла мужу, чтобы пропитать их двоих детей). Война кончилась, сожитель исчез, супруги встретились и порешили ради детей не разрушать семьи и вычеркнуть из памяти произошедшее, продолжая свой брак. Однако здоровые рассуждения — это одно, а чувство — другое и, несмотря на свою любовь к жене, супруг испытывал припадки ревности, во время которых на глазах детей происходили безобразные сцены с руганью и избиениями провинившейся половины.
— Вы вот человек интеллигентный, может, даже учёный — как вы посоветуете выйти из этого положения? — закончил он свой рассказ.
Я ответил ему, что ревность, хотя и недостойное, но сильное чувство, а где замешано чувство, там разум молчит, поэтому советы в таких случаях недействительны. Если они сошлись, чтобы дать своим детям семью, то, учитывая производимые им избиения супруги и сцены ревности на глазах детей, приходится признать, что взятая ими на себя задача не выполнена,
А дети только выиграли бы, если бы такового папаши не было. Если же дети были только упомянуты для оправдания их взаимного чувства друг к другу, то тем глупее бить свою любимую жену за то, что было и что прошло. В обоих случаях вина в неладах лежит на нём, а не на жене, поэтому следовало бы бить его самого, и если жена не может это сделать сама, то пусть попросит Шиврина, он мужик большой, сильный, и может одним щелчком наладить супружеские отношения.
С уходом Каторгина избиения прекратились, в тюрьме стало тише. Скандалы при разводах и «физподготовка», как блатные называли выступления Каторгина, стали редкостью и обусловливались действительным буйством и непослушанием заключённого. Шиврин, несмотря на свою грозную репутацию среди воров, лично никого не бил и был всегда вежлив, но когда ктонибудь из его подчинённых рукоприкладствовал на его глазах, он только улыбался и никак на это не реагировал.