Глава десятая
АД
Оставь надежду всяк, сюда входящий.
Был январь 1947 года. Стояла оттепель. Длинное деревянное здание тюрьмы было серо и мокро, небольшое пространство окружающей её земли было обнесено четырёхметровым забором с тремя рядами колючей проволоки и с вышками для охраны по углам. Вывеска на воротах гласила: «Штрафная бригада 15‑го лагпункта». На большом пространстве от забора тюремной зоны виднелись чёрные пни, вылезавшие из талого снега, слева в полукилометре возвышался тын 15‑го лагпункта с доминирующими над ним вышками. Всё было пасмурно, серо и грязно.
Конвоиры свели меня в комнату, изображавшую контору тюрьмы. За столом сидел человек в одежде заключённого, каковым он и был. Это был комендант тюрьмы Сергей Николаевич Прокопенко.
— Ага, привели! — воскликнул он, увидя меня. — Постановление на вас пришло уже две недели назад, сейчас я вам его зачитаю: «За нелегальную связь из лагеря с заграницей заключённый Бьёркелунд Борис Вольдемарович, 1893 года рождения, водворяется на 3 (три) месяца в штрафную тюрьму». Всё, расписываться не надо.
Конвоир, получив расписку в моём приёме, удалился, и вместо него около меня оказался надзиратель в форме МВД с небольшой бородкой ястребиными глазами. Позже выяснилось, что он был заместителем начальника тюрьмы с удивительно подходящей для его должности фамилией — Каторгин (интересно, что этой игры слов ни он сам, ни заключённые не замечали).
— Пойдём, — сказал мне этот гражданин и сильным толчком выпихнул меня в тёмную прихожую с полом мокрым и грязным от многих прошедших здесь ног.
— Раздевайся!
Я был слаб от болезни и от десятикилометрового марша, меня фактически качало, и я оглянулся — нет ли где табуретки, чтобы сесть для раздевания. Но Каторгин был нетерпелив:
— Раздевайся, я тебе говорю, разувайся и снимай платье, всё догола живо!
После этих слов он наградил меня основательным подзатыльником.
Я упал на пол и растерянно стал расшнуровывать советские ботинки, зашнурованные сыромятными ремешками.
Трудно себе представить более жалкую фигуру, чем ту, которую я представлял собой, стоя босиком на грязном полу, дрожа от холода и собирая с пола разбросанные в разные стороны предметы моего туалета.
— Забирай всё так, идём в камеру!
Идти было недалеко, камера, в которую привёл меня Каторгин, была прямо у двери прихожей, где я раздевался. Окованная железом дверь с «глазком» вела в помещение в три метра на три с половиной, из которых два метра в длину занимали двухэтажные нары, покрытые ватными грязными и рваными тюфяками, сделанными из старых ватных телогреек и штанов. У самой двери стояла деревянная кадка-параша, правда, пустая, но издававшая сильную аммиачную вонь. Печь была огорожена на некотором от неё расстоянии сваренными в местах перекрещивания железными полосами, из них же была решётка на маленьком мутном и затянутом паутиной окне.
Нижние нары были пустые, на верхних валялось несколько рваных бушлатов, видимо, служивших одеялами. Внизу было холодно, а на верхних — тепло. Я натянул на себя платье и влез наверх. Была мёртвая тишина, я прикрылся бушлатом и, обессиленный, стал дремать. У меня явно поднималась температура, в голове гудело, и я впал в забытьё. Оно было нарушено шумом шагов и разговором многих людей, расходившихся по коридору. Послышались стуки открываемых дверей, какие-то выкрики, лязганье засовов и ключей. Это штрафные бригады пришли с работы.
— Ого, новенький! Откуда? Кто? За что?
Мы познакомились. Четверо сейчас же по приходе отправились с надзирателем на лагпункт за ужином. Это являлось привилегией: из 70 человек, сидевших в тюрьме, только четверо пользовались этим правом, а так как они были воры, то через них шло всё снабжение остальных воров новостями, хлебом и табаком, которые пересылались им товарищами с лагпункта, где достать и хлеб, и табак было легче, чем в тюрьме.
Мне не нужно было объяснять, что четверо моих новых товарищей по камере были ворами: у всех у них на шее были кресты на коротком шнурке. Это тоже представляет своего рода протест: власть безбожная и креста не признаёт — воры надевают кресты. На теле у блатных и воров вытатуированы целые картинные галереи, причём рисунки повторяются одни и те же: орёл с развёрнутыми крыльями, держащий в когтях нагую женщину, на груди, несколько нагих женщин, на спине или на руках почти всегда могила с крестом и надпись: «Не забуду мать родную». У воров и воровок бывали, конечно, надписи и менее невинного содержания. Я сам был однажды весьма ошарашен, когда одна из «артисток» самодеятельности 15‑го лагпункта, которую я почитал за вполне приличную женщину, явилась ко мне летом в пляжном костюме, одной из принадлежностей коего были довольно короткие трусики, дававшие возможность прочесть у неё на ляжке вытатуированную надпись «Умру за горячую любовь», причём последнее слово было наиболее циничное. Весьма излюбленным мотивом были также бабочки. На пересылках татуировка воров заносилась в их формуляры, и я сам был свидетель того, что воров, обменявшихся документами или располагавших фальшивыми, изобличали по их татуировкам.
В тот момент мне было не до татуировок и ни до чего вообще, у меня был жар, и я плохо соображал, что со мной происходит. Я закутал голову в бушлат и погрузился в забытьё.
— Бьёркелунд, идите к врачу, — неожиданно услышал я, и кто-то потянул меня за ногу — это был Прокопенко. Я слез с нар и последовал за ним по слабо освещённому коридору. Врача, правда, не оказалось, а был фельдшер, который спросил меня, на что я жалуюсь, и когда я сообщил ему, что у меня эпидемическая желтуха, он свистнул и сказал, что завтра меня переведут в стационар. На другой день меня действительно перевели в стационар на лагпункте, и очень милый пожилой врач-заключённый, осмотрев меня, сказал:
— Это, конечно, очень неприятно, но нет худа без добра: у вас трёхмесячный тюремный срок — вы проведёте его здесь. Правда, у нас ничего кроме уротропина нет, чтобы давать вам, но у вас здоровое сердце, и вы, я уверен, кризис переживёте. Большинство погибает при этой болезни от высокой температуры, бывает до 41 градуса, что при слабом сердце нехорошо.
Должен сказать, что в стационаре мне понравилось ещё меньше, чем в штрафной тюрьме. Там было, по крайней мере, тепло, во всяком случае на верхних нарах, здесь же царил жестокий холод, так как лагпункт переживал постоянно топливный кризис. В тюрьме можно было завернуться в свой и чужой бушлат, в стационаре все вещи отобрали и дали бумажный мешок со стружками, одну простыню и стёртое, совсем не гревшее одеяло из ватных ниток. В тюрьме еда была отчаянная, но и здесь было не лучше.