Там нас ожидал сюрприз, и притом неприятный. Перед нами открылись двери пересыльной камеры, и мы вошли в неё в количестве, вероятно, 25 человек, остальные были отведены в другую камеру. Войдя, мы остановились, столпившись у двери. Картина, открывшаяся перед нами, производила ошарашивающее впечатление. Громадная комната была набита людьми до такой степени, что казалось невозможным сделать хотя бы шаг вперёд, не наступив на какого-нибудь сидящего или стоящего индивида. Несмотря на время года, пара больших церковных окон была открыта настежь, и это совсем не ощущалось. Со стен текла вода, и воздух был влажен, как в оранжерее. Вся эта масса людей безостановочно говорила, повышая и понижая голоса; при нашем входе наступила на минуту тишина, но через пару минут шум возобновился.
Постояв у дверей некоторое время, мы стали понемногу продвигаться в разных направлениях вперёд, стараясь где-нибудь приткнуться, но это оказалось невозможным: если где и было свободное место, то при нашем приближении оно немедленно заполнялось раздвинувшимися людьми, явно не желавшими нашего соседства. Наконец в эту игру вмешался человек с бородой, оказавшийся старостой камеры. Переругиваясь с заключёнными, он ухитрился заставить кое-кого настолько посторониться, что мы получили возможность присесть на край нар. Двигаться дальше и завоевывать себе право лежать было предоставлено нам самим.
Какого-либо режима здесь, в пересыльной камере, не существовало. Мы были предоставлены сами себе, существовал лишь казённый распорядок дня, то есть утром и вечером нас выводили в уборную и раз в сутки — на прогулку. Пищу приносили в камеру в больших чанах, и её раздавал выбранный заключёнными так называемый «баландер», название которого происходило от наименования на воровском жаргоне тюремного супа — «баланда». Паёк хлеба здесь тоже перестал называться «пайкой» или хлебом, а сделался «горбушкой». Пайки по весу были все одинаковы, но различались друг от друга в зависимости от места отреза от буханки: крайние куски, действительные горбушки расценивались выше и считались более желательными, и всё население камеры, садясь при раздаче хлеба на места, строго следило за тем, чтобы пайки раздавались действительно подряд, то есть так, как они лежат в хлебном ящике, а не «по блату» или протекции.
Из всех подробностей жизни в камере самыми неприятными были утренняя и вечерняя «оправка». В уборной было 10 мест, а в камере 200 человек, так что у каждого места образовывалась очередь человек в 20, заблаговременно приготовлявших свой костюм для занятия соответствующего положения и всеми мерами торопящими предыдущего. Надзиратели, приведшие заключённых в уборную, в свою очередь торопили всех — сидящих и стоящих, — что способствовало созданию атмосферы, отнюдь не способствовавшей быстрому выполнению естественных надобностей.
Что же касается порядка и режима в камере, то там, по существу, никакого режима не было: спать можно было сколько угодно, вставать и ложиться мог каждый, когда ему заблагорассудится, можно было даже петь; последнее обстоятельство давало возможность слушать арии и романсы в исполнении Печковского.
Состав заключённых был смешанный в полном смысле этого слова. Примерно 25% были уголовные, а 75% — политические. По национальному составу здесь были представители прочти всех государств и народов Европы и Азии. Запомнились два итальянских и один французский католический патеры, из которых одного звали Ангелом; они были взяты в Одессе, куда были присланы Папой со специальной миссией организации в Одессе католической церкви. Большевики рассматривали их как шпионов папского престола и как таковых приговорили к заключению на 10 лет. Тут же были болгарские дипломаты, аккредитованные в Венгрии, и венгерские дипломаты, аккредитованные в Болгарии; был даже болгарский посланник из Константинополя, но перечислить всех невозможно.
Из своих старых знакомых я встретил здесь компаньона по путешествию в Москву Парвилахти-Бумана. Он уже успел вполне акклиматизироваться, неплохо говорил по-русски, обменял своё европейское платье на военное советское и находился в наилучших отношениях чуть ли не со всеми многочисленными и разношёрстными обитателями камеры. Мы встретились с ним, как старые друзья, и он сумел устроить и мне, и себе спальные места на единственном столе, стоявшем посреди комнаты и получившем поэтому название «Скандинавского полуострова».
Здесь я встретился ещё с одним своим товарищем по несчастью, с Ф. Ф. Пира, женатом на сестре инженера Веригина. Пира работал в Гельсингфорсе радиотехником и был членом молодёжного кружка «Звено».
Обвинённый в участии в террористической организации Пира, так же как и я, получил 10 лет. Парвилахти-Буман получил 5 лет по § 4, то есть помощь международной буржуазии в борьбе с коммунизмом. Макс Лаудон, о котором я упоминал выше, получил от ОСО 10 лет за то, что в 1922–1923 годах принадлежал к монархической организации, лансировавшей на Российский престол Великого Князя Кирилла Владимировича, ныне давно умершего.
Любопытно отметить, насколько мои товарищи по-разному реагировали на постигшее их несчастье. Парвилахти-Буман был полон энергии и говорил, что главное в нашем положении — спокойствие и хорошие нервы; это гарантирует здоровье в большей мере, чем питание, которое, хоть и плохое, но достаточное, чтобы не умереть. В дальнейшее заглядывать не стоит, надо думать о настоящем и стараться его пережить. Пира был в отчаянии, главным образом из-за жены, которую он, по-видимому, очень любил, но вместе с тем не допускал мысли, что она будет ожидать его возвращения, которое он считал невозможным. Барон Лаудон был совершенно спокоен, он ни о чём не задумывался и, с улыбкой глядя на помещение, набитое гудящими людьми, говорил:
— А ты совершенно уверен, что это не кошмарный сон? На что я отвечал:
— Я уже щипал себя много раз, и было больно — так что, к сожалению, это действительность или, если хочешь, сон наяву.
Относительно себя и своего будущего Макс отзывался вполне определённо:
— Мне 56 лет, у меня уже были два удара, несомненно, будет третий и — конец: никаких полученных 10 лет я отсиживать не буду.
Так с ним и произошло.
Что касается меня самого, то я считал, что видел слишком мало, чтобы вывести какие-либо заключения. Кроме того, мне казалось, что наша судьба в большей мере связана с международными событиями, а они в силу нашей изоляции нам неизвестны. Когда я думал о них, то представлял себе всё совершенно неверно из-за полного непонимания американской политики.
Я не мог себе представить, что буржуазное государство Америка выводит на первое место в Европе и Азии коммунистический Советский Союз и собственными руками создает себе сильного и коварного противника. О всех гнусностях Нюрнбергского процесса, где наши палачи сидели судьями, в то время мы не знали; и, наконец, об американской атомной бомбе, сброшенной на женщин и детей, мы также имели лишь смутное представление. В общем и целом это было даже хорошо, потому что, если всё это было бы известно, то наше моральное настроение было бы ещё хуже. У нас оставались какие-то иллюзии.
Парвилахти-Буман занялся моей экипировкой, объяснив невозможность путешествовать по советским этапам и лагерям в моём костюме, который воры, в среду которых я попаду, незамедлительно с меня снимут, дав мне взамен рваньё. Хлопоты его увенчались успехом, и взамен моего платья я получил офицерские ватные брюки, такие же летние, гимнастёрку, две смены советского белья, валенки, шапку-ушанку и ватную телогрейку. Ценность этой услуги я понял и оценил только впоследствии.