К обыкновенному нашему обществу присоединился в этот вечер необыкновенный родственник Лермонтова. Его звали Иваном Яковлевичем; он был и глуп, и рыж, и на свою же голову обиделся тем, что Лермонтов ничего ему не сказал. Не ходя в карман за острым словцом, Мишель скороговоркой проговорил ему:
"Vous êtes Jean, vous êtes Jacques, vous êtes roux, vous êtes sot et cependant vous n`êtes point Jean Jacques Rousseau".
Еще была тут одна барышня, соседка Лермонтова по Чембарской деревне, и упрашивала его не терять слов для нее и для воспоминания написать ей хоть строчку правды для ее альбома. Он ненавидел попрошаек и, чтоб отделаться от ее настойчивости, сказал: "ну хорошо, дайте лист бумаги, я вам выскажу правду". Соседка поспешно принесла бумагу и перо, он начал:
"Три грации..."
Барышня смотрела через плечо на рождающиеся слова и воскликнула: "Михаил Юрьевич, без комплиментов, я правды хочу".
-- Не тревожьтесь, будет правда, -- отвечал он и продолжал:
"Три грации считались в древнем мире,
Родились вы... все три, а не четыре".
За такую сцену можно было бы платить деньги; злое торжество Мишеля, душивший нас смех, слезы воспетой и утешения Jean Jacques, все представляло комическую картину...
Я до сих пор не дозналась, Лермонтова ли эта эпиграмма или нет.
Я упрекнула его, что для такого случая он не потрудился выдумать ничего для меня, а заимствовался у Пушкина.
-- И вы напрашиваетесь на правду? -- спросил он.
-- И я, потому что люблю правду.
-- Подождите до завтрашнего дня.
Рано утром мне подали обыкновенную серенькую бумажку, сложенную запиской, запечатанную и с надписью: "Ей, правда".
Весна.
Когда весной разбитый лед
Рекой взволнованной идет,
Когда среди полей местами
Чернеет голая земля
И мгла ложится облаками
На полу-юные поля,
Мечтанье злое грусть лелеет
В душе неопытной моей.
Гляжу: природа молодеет,
Не молодеть лишь только ей.
Ланит спокойных пламень алым
С годами время унесет,
И тот, кто так страдал бывало,
Любви к ней в сердце не найдет!.
Внизу очень мелко было написано карандашом, как будто противуядие этой едкой, по его мнению, правде:
Зови надежду -- сновиденьем,
Неправду -- истиной зови.
Не верь хвалам и увереньям,
Лишь верь одной моей любви!
Такой любви нельзя не верить,
Мой взор не скроет ничего,
С тобою грех мне лицемерить,
Ты слишком ангел для того!.
Он непременно добивался моего сознания, что правда его была мне неприятна.
-- Отчего же, -- сказала я, -- это неоспоримая правда, в ней нет ничего ни неприятного, ни обидного, ни непредвиденного; и вы, и я, все мы состареемся, сморщимся, -- это неминуемо, если еще доживем; да, право, я и не буду жалеть о прекрасных ланитах, но, вероятно, пожалею о вальсе, мазурке, да еще как пожалею!
-- А о стихах?
-- У меня старые останутся, как воспоминание о лучших днях. Но мазурка -- как жаль, что ее не танцуют старушки!
-- Кстати о мазурке, будете ли вы ее танцевать завтра со мной у тетушки Хитровой?
-- С вами? Боже меня сохрани, я слишком стара для вас, да к тому же, на все длинные танцы у меня есть петербургский кавалер.
-- Он должен быть умен и мил.
-- Ну, точно смертный грех.
-- Разговорчив?
-- Да, имеет большой навык извиняться, в каждом туре оборвет мне платье шпорами или наступит на ноги.
-- Не умеет ни говорить, ни танцовать; стало быть, он тронул вас своими вздохами, страстными взглядами?
-- Он так кос, что не знаешь, куда он глядит, и пыхтит на всю залу.
-- За что же ваше предпочтение? Он богат?
-- Я об этом не справлялась, я его давно знаю, но в Петербурге я с ним ни разу не танцевала, здесь другое дело, он конногвардеец, а не студент и не архивец.
И в самом деле я имела неимоверную глупость прозевать с этим конногвардейцем десять мазурок сряду, для того только, что бы мне позавидовали московские барышни. Известно, как они дорожат нашими гвардейцами; но на бале, данном в собрании по случаю приезда в. к. Михаила Павловича, он чуть меня не уронил и я так на него рассердилась, что отказала наотрез мазурку и заменила его возвратившимся из деревни А[лексеевым], которого для этого торжественного случая представили оффициально Прасковье Михайловне под фирмою петербургского жителя и камер-юнкера.
Его высочество меня узнал, танцовал со мною, в мазурке тоже выбирал два раза и смеясь спросил: не забыла ли я Пестеля?
Когда Лермонтову Сашенька сообщила о моих триумфах в собрании, о шутках великого князя на счет Пестеля, я принуждена была рассказать им дли пояснения о прежнем моем знакомстве с Пестелем и его ухаживаниях. Мишель то бледнел, то багровел от ревности, и вот как он выразился:
Взгляни, как мой спокоен взор,
Хотя звезда судьбы моей
Померкнула с давнишних пор,
А с ней и думы лучших дней.
Слеза, которая не раз
Рвалась блеснуть перед тобой,
Уж не придет -- как прошлый час.
На смех, подосланный судьбой.
Над мною посмеялась ты
И я презреньем отвечал;
С тех пор сердечной пустоты
Я уж ничем не заменял.
Ничто не сблизит больше нас,
Ничто мне не отдаст покой,
И сердце шепчет мне под-час:
"Я не могу любить другой!"
[Я жертвовал другим страстям,]
Но если первые мечты
Служить не могут больше нам,
То чем же их заменишь ты?
Чем ты украсишь жизнь мою,
Когда у я; обратила в прах
Мои надежды в сем краю --
А может быть и в небесах!