К началу осени 1885 г. М. Е. вернулся из-за границы и тотчас же начал себя чувствовать хуже. В конце октября разыгралась одна громкая история с лицом, находившимся в близких отношениях к М. Е., а именно с В. И. Лихачевым; эта история так взволновала М. Е., что, в связи с легкой простудой, едва не свела его в могилу; на этот раз С. П. Боткин буквально вырвал его из когтей смерти. Но никакое искусство не могло совсем поставить его на ноги; надо еще удивляться тому, что С. П. Боткин поддерживал его в течение с лишком трех лет.
История, о которой я только что упомянул, навсегда сделала невозможными какие-нибудь личные отношения между В. И. Лихачевым и А. М. Унковским, ранее находившимися в добром знакомстве. Это создало бы Мих. Ев. крайне щекотливое положение: тот и другой были его душеприказчиками. С Унковским его связывали давние дружеские отношения, и, несомненно, он искренно уважал его; что касается до Лихачева, то вот что он говорил: "Я не могу не ценить, что почти двадцать лет видел с его стороны одно только внимание и всякие услуги". Другими словами, Мих. Ев. не находил возможным которого-нибудь исключить из числа душеприказчиков и прибег к такому нейтрализирующему решению: прибавил третьего душеприказчика в лице С. П. Боткина.
В болезненный период жизни М. Е., начиная с 1885 г., можно было замечать в нем три резко отличных состояния. Иногда по нескольку недель он находился в каком-то дремотном состоянии, лишь изредка прерываемом минутными вспышками раздражительности. Бывали, наоборот, целые месяцы крайней раздражительности и возбужденности. Тогда он, конечно, ничего не писал, даже высказывал мысль, что, вероятно, никогда больше ничего и не напишет. Вот что, например, он писал мне 12 августа 1887 г.: "Я давно не писал к вам по той уважительной причине, что рука едва двигается. Страдаю я невыносимо, и дело, очевидно, идет к концу, но к концу мучительному... Во всяком случае, литературная карьера моя кончилась, во все лето я не написал ни строки. И память потерял, вообще впадаю в идиотизм. Как горько переживать самого себя -- вы представить себе не можете".
Помню одну сцену. Приехал С. П. Боткин; уже самый приезд его несколько оживил М. Е., а сердечность С. П. и уменье поднять настроение больного вызвали у М. Е. вопрос:
-- Так вы думаете, что я еще могу поправиться?
-- Не только думаю, но даже в этом положительно уверен.
-- И в состоянии буду писать?
-- Конечно. Вот вы еще к пасхе (разговор происходил в середине великого поста) подарите нам хорошенькую сказочку, а может быть, и не одну.
М. Е. ничего не сказал, только слезы выступили у него на глазах. Эту минуту несколько напоминает портрет М. Е., писанный Н. А. Ярошенко, -- портрет, к слову сказать, далеко не из удачных.
Совсем неожиданно для стороннего наблюдателя приходило время некоторого оздоровления. Еще вчера видели М. Е. в самом тяжелом состоянии, а сегодня он говорит:
-- А знаете, мне гораздо лучше; я уж с утра начал работать -- и посмотрите, сколько написал.
Случалось нередко, что М. Е. жаловался, что простая слабость руки или пальцев не позволяет ему работать.
-- У меня весь сюжет обдуман, только бы писать, а не могу перо держать.
-- Так вы попробовали бы диктовать стенографу.
-- Никак этого не могу: у меня вместе с чернилами, стекающими с пера, складывается и фраза.
Судя по крайней производительности в светлые промежутки, надо заключать, что даже в периоды крайней слабости или, наоборот, большой раздражительности творческая мысль его не переставала работать, складывались образы, и все это ждало только благоприятной минуты, чтобы вылиться из-под его пера.