25.12.1970 Москва, Московская, Россия
Мне, конечно, Варлам Тихонович был особенно близок — я и сам не имея его опыта был не менее жёсток в своих отношениях и оценках. Если не жёсткое, то резко критическое отношение к популярным тогда у московских либералов именам и книгам очень сближало меня и Варлама Тихоновича и часто было темой кратких, но внятных наших диалогов. В те годы (да, кажется, и сейчас) в либеральной среде были популярны тогда ещё не изданные двухтомные лагерные мемуары Гинзбург, матери Васи Аксёнова. Коммунистическая среда и психология была и остается близка советской интеллигенции, но что на воле, что в тюрьме, во мне не находила отзыв, была для меня одинаково далека, если не отвратительна. Да ещё и её перемежающиеся эпиграфы Гинзбург перед главами «Крутого маршрута» то из стихов Блока, то из её собственных ничего, кроме насмешек, не вызывали. Варлама Тихоновича почти до ярости доводило пренебрежительное отношение Гинзбург к главе партии эсеров Спиридоновой:
— Да как смеет эта ничего не повидавшая советская баба так писать о русской героине, оставшейся несгибаемой, проведшей почти всю свою жизнь то на царской, то на советской каторге… К советским либералам Шаламов, как и я, относился, мягко говоря, сдержанно. Важной причиной его чуждости было и то, что им всем безумно нравились гораздо более прилизаные книги Юрия Олеши, «Книги» Надежды Яковлевны Мандельштам, книги Солженицына, но почти никто тогда не понимал прозы Шаламова, не понимал разницы и в качестве прозы и в позиции, не делал серьёзных усилий для её публикации.
Никакой симпатии не вызывал у Шаламова и другой кумир тогда советских либералов — Валентин Катаев с его новой «модернистической и даже чуть критической» книгой «Алмазный мой венец». Мне не нравились его попытки выпрямить свою биографию и заигрывание с набиравшими уже силу русопятами. От стариков круга Игоря Александровича Саца я знал, что никаких портретов Троцкого в кабинетах КГБ не висело, потому что влиянием он там не пользовался. Да и почти все в его воспоминаниях было если не откровенной ложью, то очень грубой ретушью. Варлама Тихоновича больше всего раздражал внезапный модернистический стиль катаевской прозы:
— Он меняет стиль, как пиджак, не понимая его внутреннего смысла.
Шаламов рассказывал, как он ходил на лефовские семинары по стилю прозы, которые проводил Сергей Третьяков в доме у Бриков. Я ему не говорил о своем знакомстве с Харджиевым, обсуждать вопрос о леваках, футуристах и моём отношении к семейству Бриков не хотел. Но мы с ним сходились в очень существенном — обоюдном неприятии сводившего тогда всех с ума Солженицына. Мне «Один день Ивана Денисовича» резко не понравился сразу же после его выхода, задолго до знакомства с Шаламовым. Варлам Тихонович никак не мог принять язык и стиль Солженицына.
— Язык — это природа художественного творчества, любого произведения, у каждого автора он свой и должен быть свой, его нельзя взять из словаря Даля.
Я остро ощущал стремление Солженицына пробиться, приспособиться. В «Телёнке» он откровенно пишет, что перед началом публикации, почувствовал, что настало его время, самое пробивное и проходимое — после XXII съезда. Второй положительный герой — Кавторанг у Александра Исаевича, конечно, коммунист. Где-то он восклицает, обращаясь к охране «Вы не имеете права раздевать людей на морозе. Вы не советские люди, вы не знаете статьи девятой уголовного кодекса». Написано это, конечно, для того, чтобы «Один день» был напечатан, чтобы Хрущев мог сказать, что «Солженицын пишет с партийных позиций». Потом Солженицын, который «жил не по лжи» все это изъял из рассказа и даже специально указал в предуведомлении к последней редакции, что все предыдущие, прижизненные, не должны приниматься во внимание.
Я был человек из другой среды чем Солженицын и даже чем Шаламов, — среды, где была масса арестованных, в том числе брат моего деда и его жена, масса расстрелянных, где были уехавшие в эмиграцию. Но не было ни одного коммуниста. Для меня солженицынский лагерь не стал никаким открытием. К этому времени я знал, о гораздо более страшных лагерях. Знал в основном из книг, изданных в эмиграции. Говорили тогда очень скупо. Но среди моих знакомых было довольно большое количество людей, вернувшихся из лагерей. Была, к примеру, Зинаида Константиновна Манакина. Когда-то признанная московская красавица, потом она преподавала французский язык, по мужу — княгиня Долгорукая. Смольнянка, внешне очень похожая на Николая I, подспудно считалось даже, что она была незаконной дочерью императора. Изредка она меня приводила и к другим выжившим смольнянкам. Среди близких наших знакомых был Сергей Александрович Бондарин, может быть лучший из всей одесской плеяды прозаик, конечно, Португалов, потом Аркадий Белинков, Толя Жигулин.
И солженицынский этот рассказ мне показался очень прилизанным. Оказалось, что какие-то вещи я понял самостоятельно, раньше, чем мне начал говорить об этом Шаламов. Из его устных и написанных рассказов для меня стало очевидным, что бригадир не может быть положительным персонажем на Колыме. Бригадир там — по самой своей должности — убийца, принуждающий истощённых, больных людей к непосильной для них работе, от которой они умирают (вспомним у Шаламова: «Я дал себе клятву, что я никогда не стану бригадиром и никого не буду отправлять на смерть»). Ничего этого Солженицын не понимал (более того, в «Архипелаге…» есть характерная сцена, где автор-рассказчик мечтает стать бригадиром). А может быть, не хотел понимать: ему нужны были положительные герои для успеха публикации — коммунист, бригадир, и он их придумал, не зная Колымы, не заботясь о трагической правде. Для меня сперва было достаточно того, что нечего вообще выискивать в лагере положительного коммуниста. Очевидно, потом, прочитав «Колымские рассказы», я понял, что «Один день Ивана Денисовича» ещё и ложь от начала и до конца. Ложь литературная, структурная.
14.05.2020 в 22:25
|