Продолжая перечислять коллекционеров не могу не вспомнить Валентина Попова — замечательного эрудита, владельца небольшой, но изысканной своей коллекции и хранителя коллекции Литературного музея в Москве. С ним, как впрочем и с Лесманом, я, конечно, познакомился у Поповых. У Лесмана еще была большая рукопись Василия Розанова с размышлениями над его нумизматической коллекцией.
Совершенно независимо от Поповых Зинаида Константиновна Монакина, с которой мы встречались у другого колымчанина — поэта Валентина Португалова, — узнав, что меня перевели на заочное отделение факультета журналистики, познакомила меня с очень заметным тогда в коллекционном мире человеком — Николаем Павловичем Пахомовым.
Это был не просто директор им же созданного музея в Абрамцеве, это был единственный беспартийный директор музея — чего в 1960-е годы уже не было в Советском Союзе — и, главное, человека с бесспорным и вполне заслуженным досоветским именем. Происходил он из богатой купеческой семьи и до революции в первую очередь был известен и гордился своей знаменитой сворой гончих, которая соперничала тогда с великокняжеской. В советское время ему оставалось лишь писать статьи в специализированных сборниках (и в журнале «Охотник», где кормился и Олег Волков) и председательствовать в жюри редких тогда собачьих выставок. Со своей высокой сухопарой фигурой и маленькой головкой он сам был парадоксальным образом похож на гончую. Но главным был, конечно, его охотничий, осторожно-победный темперамент. Это был человек, преданный своим друзьям даже в советское время: преданность памяти Саввы Морозова, которого он хорошо знал, весь круг художников и актеров вокруг него, и стала основой создания абрамцевского музея.
Правда, было еще и дополнительное, очень полезное обстоятельство: усадьба Абрамцево была отдана в качестве дома творчества советским архитекторам. Пахомов и Веснин, тогда президент Академии архитектуры, были женаты на родных сестрах. Так или иначе сперва Пахомову удалось отвоевать и выпросить — не знаю, как — первый этаж Абрамцевского дома для музея, но уже года через три неутомимый охотник захватил и второй этаж дома. А вскоре и всю морозовскую усадьбу. Восстанавливал ее Николай Павлович немного странно: можно было понять, когда он заказал копии портретов работы Серова и Врубеля, копию написанной в этом доме «Девочки с персиками», но когда он заказал еще и новоделы обстановки красного дерева при том, что подлинная ампирная мебель стоила тогда много дешевле этих копий. Это уже была необъяснимая странность.
К середине 1960-х годов Николай Павлович спас уже не только Абрамцево, но и «Принцессу Грезу» Врубеля, которая из театра и музея Зимина попала в Большой театр, где могла погибнуть, если бы не охотничья хватка Пахомова и его преданность искусству. Поскольку второго Николая Павловича в России нет, а все, что он хотел ему, как и всем нам, сделать не удалось, занавес Врубеля из театра Зимина и холсты его декораций, вероятно, уже сгнили в Большом театре, а может быть никому не нужные еще догнивают, скатанные на валах.
В Абрамцеве была великолепная по тем временам библиотека, но я все же не согласился работать в музее, отказ мой не прервал нашего знакомства и хотя я упоминал, что наша встреча произошла совершенно без участия Поповых, однажды, придя к нему домой (жил он на Сивцевом-Вражеке, в доме Аксаковых), я обнаружил в специально заказанной раме красного дерева парный к моей «Смерти Арлекина» рисунок Жегина и акварель Петра Соколова с псовой охотой, выменянную им у Поповых на миниатюру Даффингера. Это был совсем узкий мир — последние остатки старой Москвы.
Очень памятным для меня стал один из рассказов Николая Павловича. В конце 1920-х годов его включили в первую комиссию по отбору художественных ценностей для продажи за границу. В комиссию входили сотрудники музеев и известные искусствоведы. Все были очень патриотически настроены. Отобрали из музеев для продажи какие-то старые копии, ранние и слабые вещи по преимуществу второстепенных художников. Обладал здравым смыслом и не заблуждался относительно характера советской власти один Пахомов.
— Я им говорил — что вы делаете, это же нельзя продать! Если вы не предложите им что-то приличное, они продадут за гроши все самое лучшее. Так все и произошло. Комиссию нашу разогнали, а Эрмитаж остался без шедевров.
А с Поповыми мы знакомились с очень интересными коллекциями и их владельцами. Происходил торжественный выход в гости с тщательно подобранными Татьяной Борисовной возрожденческими кольцами, серьгами, египетскими бусами или эмалевой русской брошью XVII века. Это были Лемкули, с их теперь широко известной коллекцией стекла, Калабушкины с поразительной коллекцией, собранной в Китае.
Калабушкин был крупным металлургом и оказался в первой группе советских специалистов, посланных в Китай после прихода к власти Мао Цзэдуна. В эти годы на весь гигантский древний Китай осталось всего два коллекционера, реально что-то собиравших и покупавших — сами китайцы были совершенно разорены, а многие убиты, все цивилизованные иностранцы — американцы, французы, англичане, немцы — были высланы из Китая. Среди приехавших русских только Калабушкин был широко образован и способен интересоваться китайскими древностями. Остальным были нужны шевиотовые костюмы и кожаные ботинки — в СССР всего этого в магазинах давно уже не было. Древнюю китайскую живопись в те годы собирал французский посол в Пекине — племянник де Голля, прикладное искусство (от самых ранних нефритов до табакерок и домиков для сверчков) — Владимир Семенович Калабушкин.
Многочисленные китайские антиквары умирали от голода и продавали драгоценные нефриты на вес, а картины (XV — XVII века) на метры, как рассказывал мне Калабушкин. Забавно, что обе поразительные коллекции попали в СССР — французский посол незадолго до смерти женился на русской переводчице, и она большую часть коллекции привезла домой — часть ее теперь в Киевском музее имени Ханенко. Генерал де Голль, будучи в СССР, специально приехал в Киев, чтобы увидеть коллекцию своего племянника. У меня из нее альбом картин на шелке художника Ван Чу-ши, первой половины XVII века, проданный мне сотрудником МИДа, помогавшим новой владелице получить разрешение на ввоз в СССР китайских картин.
Владимир Семенович не был китаистом и потому боялся собирать живопись. Он собирал только прикладное искусство. До войны он коллекционировал книги французских романтиков, редкие русские издания начала века, сам прекрасно переплетал книги. У меня очень долго лежала переплетенная им мистическая книга поразительного русского самородка Скалдина «Жизнь и приключения Никодима Старшего». Через несколько лет, пораженный моей симпатией к Скалдину (хотя достаточно было и того, что я просто знал это имя), Арсений Александрович Тарковский подарил мне его более раннюю и еще более редкую книгу стихотворений, подаренную ему самим автором, да еще с дарственной надписью. Арсений Александрович с удовольствием рассказывал о Скалдине, как о новом Ломоносове. Неграмотным подростком он пришел в Москву, выучился настолько успешно, что стал очень богат, кажется, ему принадлежал крупный банк. Но Скальдин и этим не удовлетворился, а начал писать стихи, прозу и вполне заслуженно еще вошел и в высоколобые круги русских символистов.
Сейчас это уже непонятно, но в начале 60-х годов интерес к Чекрыгину и Флоренскому, Розанову и Скалдину свидетельствовал совсем не о большей или меньшей эрудиции человека, а о его принадлежности к другому миру, миру противостоящему советской пропаганде и соцреализму, миру, остатки которого беспощадно выкорчевывались, сами носители — расстреливались и сама память о них, интерес к ним были все еще совсем не безопасны, поскольку явно означали стремление к свободе — эстетической, интеллектуальной а в конечном счете и политической. И в этом мире я чувствовал себя человеком совершенно равноправным, независимым, хотя, кроме Лени Черткова, все знакомые были много старше меня. Сам отбирал себе знакомых и иногда даже думаю, что делал это более привередливо, чем следовало. Скажем, долгое время мы с женой любили бывать у Ольги Моисеевны Грудцовой, тоже соседки Бондарина, который нас и познакомил. Ольга Моисеевна была одной из дочерей знаменитого фотографа Наппельбаума, когда-то работала секретарем у Чуковского и замечательно рассказывала, как Корней Иванович раз за разом возвращался к уже написанному тексту.
- Ну и так уже очень хорошо, зачем еще что-то править?
- Нет, если я еще могу что-то улучшить, как же я могу все оставить по-прежнему.
Ольга Моисеевна мне говорила, как тяжело ее брату возиться с сотнями уникальных стеклянных пластинок отца, как они бьются, а ни один архив не хочет их взять. Это было явное предложение заняться этим уникальным архивом, ценность которого я вполне понимал, но мне было не до того. В другой раз Ольга Моисеевна спросила меня не соглашусь ли я помочь Потоцкой — вдове Михоэлса разобрать ее архив — там так много рукописей и Мандельштама и Гумилева. Одновременно шла речь и об архиве вдовы Чагина — Марии Анатольевны. К тому же в большой квартире Чагина на Сретенском бульваре нам с женой предлагали сдать комнату, в которой после перевода меня на заочное отделение я, конечно, нуждался. Но я уже слышал, что пользуясь тем, что вдова Михоэлса никак не могла оправиться после убийства мужа, какие-то молодые люди уже украли у нее (или купили за гроши) две картины Шагала. И я не захотел быть причастным к этой подозрительной компании.