25.03.1970 Москва, Московская, Россия
Не знаю, по этим ли причинам или каким-либо иным, но довольно скоро (вероятно, через полгода или год) после первого знакомства отношения наши начали становиться поразительно близкими, причем в основном по инициативе Поповых. Сперва мой интерес к Чекрыгину и Ларионову естественным образом был продолжен визитом к Льву Федоровичу Жегину — первому мужу Татьяны Борисовны, у которого висела большая часть лучших холстов Чекрыгина и уже находились две папки, забранные им у Виноградова (по праву распорядителя всеми вещами Ларионова и Гончаровой — Костаки (а за ним Д.В.Сарабьянов) в своих воспоминаниях ошибается) с пастелями, рисунками и несколькими небольшими холстами. Главное же — поразительным художником был сам Лев Федорович, один из наиболее виртуозных, изощренных и тонких, глубоко христианских русских художников начала XX века. О Льве Федоровиче надо писать отдельно (и много). Стыдно, что до сих пор нет ни одной монографии о его творчестве. Да не было и достаточно полной и длительной его выставки.
Все основные художники «Маковца» были глубоко религиозны: Чекрыгин, Бромирский, Романович, из более молодых — Коротеев. Чекрыгин, вероятно, был мощнее и ярче как живописец. У Бромирского есть какая-то органическая, идущая чуть ли ни от наскальных рисунков виртуозность. Но только у Льва Федоровича — необычайная чистота, благородство и свойственная русской иконе XV века одухотворенная лаконичность, прозрачная воздушность телесных и мистических образов. Не случайно, двадцать лет своей жизни Жегин посвятил теоретическому осмыслению структуры русской и византийской иконы, практически перестав, и надолго, работать над собственными картинами. Однако не правы те, кто пишут, что он просто потерял интерес к живописи — Лев Федорович с 1930-го года понял, что уже никогда не сможет выставляться в Советском Союзе и не хотел никак участвовать в этой гнусной, с его точки зрения, советской жизни. В отличие от многих даже старших своих современников, которых он очень высоко ценил и любил — от Матвеева, Павла Кузнецова, Крымова; не говоря уже о гораздо более далеких Татлине, Малевиче, Филонове — Жегин не сдвинулся ни на один миллиметр, чтобы стать ближе к советской власти. Тихий, тончайший и изысканный Лев Федорович был, вероятно, и самым мужественным из великих русских художников ХХ века. Спокойная убежденность не только в общественных, но и художественных принципах Жегина оказывала большое влияние на окружающих. Он не только воспитал целую группу последователей и учеников. Но, скажем, на Веру Ефремовну Пестель, которая была старше Льва Федоровича, его влияние оказалось более действенным, чем у Татлина, и по свидетельству Татьяны Борисовны, именно его убежденность в необходимости образной живописи склонила Пестель отказаться от беспредметных и кубистических конструкций и вернуться к фигуративному искусству, может быть, близкому к Шардену. Впрочем, во всем этом не было догматизма: любимой из оставшихся у Льва Федоровича вещей Ларионова была небольшая дощечка с лучистой композицией.
Эта неколебимая внутренняя твердость никак не была заметна, никак не проявлялась в отношении меня и Томы. Конечно, Льву Федоровичу как всегда хотелось сделать приятное Татьяне Борисовне, которая нас привела. Он почти сразу же показал нам холсты Чекрыгина, пастели Ларионова и Гончаровой[2], потом, раскрыв уже свои папки, даже предложил мне выбрать что-то из новых его вещей в подарок. Там были акварели с цветами и портреты незадолго до этого погибшего сына, но мой выбор — самая маленькая из показанных вещей — иллюстрация к «Сакунтале» — ему явно понравился. Это удивительная миниатюра в придуманной самим Жегиным технике — почти монохромная акварель, покрытая лаком — своей поразительной монументальностью и значительностью производит впечатление большой картины маслом старых мастеров — сочетание мощи и трепета.
Узнав, что мне нравятся вещи Любови Поповой — его двоюродной сестры, Лев Федорович посетовал, что пару месяцев назад уже послал Костаки на дачу Толстой, где холстами и композициями Поповой на фанере была оббита лестница (сейчас они частью в ГТГ, частью в музее в Салониках). В связи с этим, тут же вспомнил другого своего родственника, тоже Попова, — директора музея Чайковского в Клину, который, затеяв ремонт мебели, обнаружил под обивкой одного из кресел спрятанные письма композитора из Парижа брату Модесту, где подробно описывались удачные и неудачные романы с гризетками и молодыми людьми. В Москве тогда бытовала легенда о том, что Петр Ильич был отравлен братом после скандала в Императорском дворце и письма поддерживали эту версию, а потому Попов не мог понять, что же с ними делать. Впрочем, их и сейчас, как и дневники Чайковского, не показывают даже биографам композитора. Думая, что ни Лев Федорович по его деликатности и неумению рассказывать такие истории, а скорее Поповы через какие-то время мне рассказали о бытовавшей в россии легенде, что Чайковский был отравлен своим братов Адестом, сделано это было якобы вынуждено — Чайковский давал уроки музыки наследнику пристола и якобы их отношения начали заходить слишком далеко. Узнав об этом Александр III был в ярости, не знал, что делать, говорил лучше бы он что-нибудь украл и тогда в семье Чайковского пообещали принять меры. И он скороспостижно скончался, как было объявлено в некрологе — заболев холерой, но в тот год в России эпидемии холеры не было, а единичных смертей от нее не бывает. Во всяком случае именно Игорь Николаевич перед каким-то концертом в консерватории, куда мы с ними пошли, с усмешкой оказал мне на нелепо дирижирующего сидя Чайковского и объяснил, что в проекте памятника Мухиной Чайковский, конечно, не дирижировал, а таким образом показывал, что прислушивается к звуку свирели сидящего у подножья пастушка, но комиссия, утверждая проект памятника, решила, что это слишком двусмысленный намек и мальчика из памятника изъяли, хотя именно его ноты сохранились на ограде памятника.
А однажды мельком упомянул, что Жорж Якулов (тогда поручик) с московскими юнкерами в гостинице «Астория» отстреливался от большевиков. В этом кругу все любили Якулова, считали его одним из крупнейших европейских, а не только русских художников ХХ века, всегда повторяли, что Делоне очень многое присвоил из художественных открытий Якулова. Но то, что Якулов еще и с оружием в руках боролся с большевиками, а не подыгрывал им, как всякие «бубнововалетцы», тоже было важной частью в судьбе русского художника.
Мне были интересны такие беседы, но и Льву Федоровичу довольно скоро наше знакомство стало полезным: для начала выяснилось, что у меня хранится авторская машинопись и гранки неопубликованной статьи Флоренского «Об обратной перспективе». Его многолетнее исследование русской иконы началось как раз с разговоров с Флоренским, но он с этой статьей знаком не был — весь сборник издательства «Поморье» был запрещен советской цензурой. Чуть позже Борис Андреевич Успенский, узнав о статье от Жегина, опубликовал ее с моего согласия в Тартуских сборниках. Как я потом пожалел, что не сказал о своем хорошем знакомстве с Жегиным Стерлигову[3], который, как оказалось, заставлял своих учеников чуть ли не наизусть учить книгу Жегина, не будучи сам с ним знаком.
Ну, а через несколько лет удалось организовать выставку в Университете. Лев Федорович уже не выходил, но, к счастью, был еще жив. Это была первая его выставка с 1930 года.
Не могу забыть, как, получив через Костаки письмо Льва Федоровича, Михаил Ларионов прислал ему в большом конверте две гуаши: одну в подарок, другую для передачи Сидорову. Лев Федорович никак не мог решить какую же из них выбрать и даже советовался со мной. В конце концов обе оказались у Харджиева, который давал Льву Федоровичу в обмен монографии о художниках, изданные в Чехословакии и ГДР, но ценил их как западноевропейские. Уже от Николая Ивановича одна из них попала ко мне, как, впрочем, и множество других вещей самого Льва Федоровича (портреты Чекрыгина, например), да и несколько десятков рисунков Ларионова еще российского периода.
За несколько дней до смерти Льва Федоровича мы с Татьяной Борисовной и Игорем Николаевичем навестили его в больнице МПС на Волоколамском шоссе. Лев Федорович нас узнал, но был очень слаб и скоро прикрыл глаза. Было видно, что ему что-то мешает и он как бы колеблется, но потом, с едва заметной тенью озорной улыбки он все еще легким движением сбросил, очевидно невыносимо давившую на него простыню и отвернул голову к стене. Он был совершенно наг, ничего старческого не было в его абсолютно пропорциональном, идеальном теле, полусогнувшимся с опущенной головой и приподнятыми к животу коленями, как лежат в утробе у матери новорожденные. Жегин уходил из жизни чистый и ясный, как младенец, так же естественно просто, ничем себя не запятнав, как в нее пришел.
Потом я был уже у второй жены Жегина Варвары Тихоновны, чтобы дать работы Льва Федоровича для посмертной (двухдневной) выставки в Музее изобразительных искусств. На шкафчике по-прежнему стояла зеленая фаянсовая статуэтка завода Кузнецова с отбитыми и подклеенными ногами работы Матвеева — пятилетний Левушка Шехтель. Варвара Тихоновна предложила мне, как и другим близким знакомым, выбрать на память один из автопортретов Льва Федоровича. Я выбрал наиболее близкий к подаренной мне когда-то «Сакунтале» (в той же технике).
[1] Вот как, например, описывается знакомство известного коллекционера с Ларионовым и Гончаровой в статье Андрея Сарабьянова: «В числе основоположников русского авангардного искусства принято называть имена Михаила Ларионова и Наталии Гончаровой. Эти художники не столь полно представлены в коллекции только по той причине, что они рано уехали из России, взяв с собой большую часть работ. Но с ними у Костаки произошла знаменательная встреча в Париже. "Я был у них вторым человеком из СССР... Меня очень тепло приняли, обнимали, целовали. Ларионов сказал, что слышал о моей коллекции и посоветовал: "Голубчик, вы здесь ничего не покупайте, никакие патефоны, граммофоны, ничего, ничего... А возьмите у нас — у меня и у Наташи — как можно больше картин и отвезите их в Москву". А "картоночку с картинами", которую обещала собрать Гончарова, Георгий Дионисиевич так и не взял, потому что навестить старых художников еще раз в тот приезд не смог».
[2] Однажды он со мной разбирал сотни большей частью неподписанных пастелей, акварелей, мелких холстов, раскладывая их в две стопки.
14.05.2020 в 18:21
|