Когда память возвращается в к началу 1960-х годов, неизменно возникают — как символы или как звук камертона — две почти незначительные сценки того времени.
Кажется, осенний вечер. Я по обыкновению сижу на курульном кресле у Поповых. Из серебряных чарок с коронационными жетонами мы допиваем бутылочку водки, закусываем черным хлебом и вычищенными кильками на разрезанных пополам, сваренных вкрутую яйцах. Приходит Лев Евгеньевич Вишневский (младший брат Феликса Евгеньевича), небритый, сильно полнеющий, с грязной и затрепанной хозяйственной сумкой (а где было взять тогда в Советском Союзе новую и аккуратную?). Вываливает из нее на петровский стол десятка полтора частью целых, частью битых небольших изразцов конца XVII века дивной красоты. На каждом среди сине-зелено-коричневого пейзажа многоцветные сине-коричневые райские птицы в стремительном полете.
— Вчера снесли в Лефортово дом Монсов — мне удалось подобрать то, что осталось от парадной печки.
Анна Монс — знаменитая любовница Петра Первого. В 90-е годы XVII века построенный для нее дом был едва ли не богатейшим в Москве. Ее трагическая судьба одна из самых любопытных, романтических и, одновременно, характерных для русской истории.
Татьяна Борисовна отбирает для их коллекции пару наиболее уцелевших и привлекательных изразцов (не знаю — где они). Есть и у меня два изразца из этой печки. Один есть в коллекции Сановича. Вот и все, что осталось от одного из самых известных русских московских памятников конца XVII века, одного из самых любопытных периодов русской истории.
Коллекционирование, собирание в той среде, которая была близка мне, по-прежнему и вполне осознано (хотя во многих других случаях это получалось импульсивно) осознавалось как спасение, сохранение зачастую ничтожных, а иногда — первоклассных предметов русской культуры, ее останков в варварской агрессивной стране.
Вторая, столь же памятная мне сцена разворачивается, может быть, даже на год или два раньше в подвале в Скатертном переулке, где оборудовал себе кабинет Андрей Донатович Синявский. У хозяина рыжеватая борода лопатой, вокруг книги чаще всего изданные в 1920-е годы, а некоторые и до революции — часть их уже переданы из спецхранов немногих библиотек, где они уцелели, в открытый доступ и уже изредка продаются в букинистических магазинах. И Синявский мне торопливо пересказывает что-то об их авторах:
— Говорят, что Пильняк вернулся в Москву, но так напуган, что каждую ночь переходит от одних друзей к другим — боится оставаться. А Клюев, кажется, был и арестован раньше других и был освобожден даже в конце двадцатых. Но то ли его в поезде убили уголовники, то ли опять арестовали и вернули в лагерь.
Все это легенды, слухи, случайные обломочки когда-то высокой культуры и литературы. Хотя какие-то книги уже появились, но время еще даже не догутенберговское, как у Розанова, а вновь наступившее дописьменное. Все это теперь мне напоминает рассказы первобытных охотников у костра о том, что происходит за горизонтом и что не отражено в немногих наскальных рисунках. А мои друзья пытаются спасти все что уцелело, восстановить хотя бы память о том, что утрачено.
В этой главе, посвященной коллекциям и их владельцам, коллекционированию в Советском государстве и коллекционированию в истории русской культуры, хотя знаком я был практически со всеми крупными коллекционерами того времени, я уделяю основное внимание Татьяне Борисовне Александровой, Игорю Николаевичу Попову и Николаю Ивановичу Харджиеву. Поповы не только близкие мои друзья, замечательные, теперь уже признанные художники и создатели поразительной коллекции, но, в первую очередь, это люди, вся жизнь которых, основы нравственного поведения, отношения к окружающим, к своей стране и культуре (в том числе и со всеми слабостями) были самым лучшим и характерным примером поведения (выживания) русской интеллигенции в эти, как и все при советской власти, совсем непростые годы. Николай Иванович Харджиев — одна из трагических и, по-моему, до сих пор не понятых фигур советского времени, почти конгениальная тем великим поэтам и художникам, другом которых он был и великим историком и истолкователем которых хотел и мог бы стать.
Мы были дружны с Татьяной Борисовной Александровой и Игорем Николаевичем Поповым двенадцать лет (с 1962 по 1975 год). Именно в эти годы Поповы уверенно и настойчиво возвращались от технической графики и заказных оформительских работ к своей первоклассной живописи, такой современной, такой русско-европейской (в том смысле, в котором русская культура — неотъемлемая часть европейской), живописи, такой разной и самостоятельной относительно друг друга, (почти всю их жизнь) такой легко узнаваемой и ни на кого не похожей. Коллекционирование для них тогда очень заметно ушло на второй план, освобождая место для собственной живописи. Однако картины и коллекции Попова и Александровой стоят для меня рядом главным образом потому, что и они, и я были глубоко убеждены, что коллекционирование, как и многое другое в жизни (например — воспитание детей или постройка дома) является бесспорным актом самовыражения, слепком личности коллекционера, подлинным и сложным, иногда изнурительным творческим процессом.
Именно поэтому при отсутствии творческого и интеллектуального вклада есть так много коллекций бессмысленных и скучных, независимо от затраченных на них средств и сил. Такими в советское время были так называемые коллекции генералов и зубных врачей, с десятками настоящих и фальшивых Левитанов, а сегодня — стометровые вульгарные залы на Рублевке с фальшивыми Машковыми и настоящими Кончаловскими, ни в чем, впрочем, не лучше фальшивых.