20.07.1927 Москва, Московская, Россия
На следующий день меня вызвали к следователю. Разговор был долгим и ни к чему не привел. Он требовал, чтобы я взяла свое заявление обратно, я отказывалась, утверждая, что мы с Борисом были мужем и женой... Почему-то они отказались от первоначального сценария —возможно потому, что почувствовали мою активность и поняли, что свою игру я веду против них, а вовсе не следую их первоначальному плану. В конце концов я разозлилась, открыла дверь и сказала своему конвоиру, который ждал меня в коридоре: «Пойдемте...» Он растерялся. Потом открыл дверь кабинета и спросил: «Можно идти?» Ответа я не расслышала. Я стояла, ожидая его, а потом, когда мы шли по бесконечным внутренним бутырским дворам, конвоир уважительно сказал: «Должно быть, вас очень много. Вы так кричали на своего следователя...»
Да, много: я была одна, совершенно одна... Потянулись дни голодовки. У меня отобрали книги. Единственным развлечением осталось новое платье, которое я складывала и раскладывала на кровати, и тогда мне казалось, что в моей камере появляется клумба с цветами. Еще я шагала вдоль стен, проходя по этой каменной дороге в день по много километров. Такая привычка ходить по ограниченному пространству с поворотами через три-четыре шага надолго сохраняется у человека, сидевшего в одиночке...
Первые дни голодовки человек страдает оттого, что ему хочется есть, потом привыкает. Мне было легко, потому что аппетита у меня не было, я равнодушна к еде. Теперь история, в которую я оказалась втянута, подходила к концу, игра шла в открытую. И я очень быстро слабела оттого, что голодовку взяла «сухую», то есть без употребления воды. Поэтому я слегла уже на шестой день, но «им» об этом не сказала. Воду я брала для умывания, они же думали, что я ее пью.
Почти сразу же, как только я слегла, приехал начальник секретно-оперативного отдела Дерибас, мой старый знакомый, который был переведен с повышением в Москву из Ленинграда. Расхаживая по камере, он объявил, что привез заявление Бориса Воронова, в котором тот отказывается от соединения со мной. Для меня это было неожиданностью, и я потребовала, чтобы он показал мне заявление, так как я хочу сама прочитать. «Мы не даем в руки такие бумаги», — ответил Дерибас. «А что я с ней могу сделать?» — «Ну, хорошо...» Дерибас подошел ко мне, держа заявление Бориса за один угол.
Все было верно и что-то не так. Я была в замешательстве, но тут мне помог сам Дерибас: «Почерк Воронова вам хорошо известен», — сказал он, и я тотчас же заявила: «Это писал не он!» Действительно, буквы были какие-то кривые, не Бориса. «Как не он?!» — возмутился Дерибас, но я стояла на своем. Тогда он спросил: «Чего же вы хотите?» — «Хочу, чтобы он сам мне об этом сказал.» Это не входило в их планы, а, может быть, было затруднительно сделать. Дерибас пропустил мои слова мимо ушей и, помолчав, сказал: «Вы попали в неловкое положение и теперь вам хочется умереть, но обязательно с шумом и треском, как всё, что вы делаете...»
Не помню, о чем еще мы спорили, но под конец я сказала ему: «Вы привезли эту бумажку и думаете, что я на этом остановлюсь? Напрасно думаете!» И без того вспыльчивый, Дерибас был взбешен. Он выскочил из моей камеры и с грохотом понесся вниз по лестницам, а я, по-моему, потеряла сознание.
04.11.2019 в 13:55
|