01.10.1926 Москва, Московская, Россия
Пока мы с Татьяной были одни, попытка обвинить нас в терроре была бессмысленной, но стоило создать организацию — и все было бы кончено. Мне всегда казалось, что за простыми, известными мне фактами следователи пытаются протащить что-то страшное и непонятное для меня. Ведь не случайно на папках, в которые они складывали протоколы допросов, стояла надпись: «Весьма, весьма секретно». Ну, скажите, зачем им так был нужен этот автор таинственных писем?
Позднее, в Верхнеуральском политизоляторе, анархисты говорили нам с Татьяной, что слышали о нашем «деле» и единодушно решили, что это провокация, однако, посмотрев на нас, пришли к выводу, что для провокаций мы не подходим.
Конечно, я воевала со следователем, как только могла — отказывалась отвечать, дерзила, просто хамила... Вероятно, за все это я расплачивалась карцерами, которые назначал мне начальник внутренней тюрьмы, и все же я не могу сказать, что наш следователь оставил во мне тяжелые воспоминания. Мне кажется, что и он испытывал ко мне сочувствие, потому что однажды, сообщив, что наше дело кончено и передается с обвинительным заключением во ВЦИК, который тогда утверждал приговоры (чисто формально), он внезапно добавил: «Когда-нибудь, много позднее, вы поймете, что я к вам хорошо относился...»
По-видимому, то были не просто слова. Через несколько дней меня вызвал к себе начальник анархоотдела ОГПУ Рутковский, с которым у нас была взаимная неприязнь, и заявил, что я пыталась войти в доверие к следователю и преуспела в этом. Естественно, я была возмущена и сказала, что я передам тому эти слова. «Нет, не передадите, — со злорадством заявил Рутковский. — Вы его больше никогда не увидите. Вы просто уголовный элемент и поедете на Соловки.» А я уже знала, что нам с Татьяной «дали» три года политизолятора, три года ссылки и «минус три», т.е. запрет на проживание в трех главных городах страны в течение трех лет. Тогда это так и обозначалось — «З+З+З». То, что сказал мне Рутковский, было вопиющим нарушением.
«На Соловки не поеду!» — заявила я немедленно. «Как не поедете? Повезем.» — «Не сомневаюсь. Только тогда запаситесь носилками...»
Соловки были не только серьезны, но и смертельны, мы уже знали о тамошних зверствах и расстрелах. Поэтому я объявила голодовку. Глупую голодовку, с водой, а это нельзя, если сердце плохое, потому что начинается отек. Сначала меня держали в общей камере, чтобы могла соблазнять еда, затем перевели в специальную, маленькую и узкую, как ящик, а главное — душную. Я о ней уже говорила. Там воздух поступает только через дверной глазок, больше никаких отверстий нет, с потолка свисает электрическая лампа в тысячу свечей, стоит топчан, на котором ты лежишь, и лишь узкая щелочка отделяет его от другой стены. Но главное — духота. Я уже вся отекла, чувствовала себя очень плохо и полагала, что здесь и придет мне конец. Вероятно, каждый человек хочет, чтобы о нем после смерти осталась хоть какая-то память. У меня с собой было два запретных предмета — английская булавка и крохотный огрызок химического карандаша, который я старательно прятала при обысках. Ими я и написала на стене, ниже топчана, два слова: «Анна Гарасева». Не помню, какой это был день голодовки.
03.11.2019 в 21:09
|