Пятый день
Утром пешком по Ленинградской стороне. Как красив Ленинград, просторен, благороден, строг!
Вечером Боря повез Асю, Иру, меня в Териоки (Зеленогорск) — ехали по берегу моря, вдали на горизонте — Кронштадт, купол его собора, море свинцовое, холодное, тихий прибой...
Шоферша такси, молоденькая девушка, сказала мне вдруг: «Какая вы нежная, и лицо молодое, а голова седая...» Я очень удивилась, чего это она. И, глядя на Иру, которая на что-то рассердилась, поняла, что мне ужасно не идет быть сердитой. Никогда больше не буду. Ира, по-моему, сердится крайне редко!
Днем ездили с Асей на Острова. С Асей мы сидели на Стрелке. Я рассказала ей про Юру, как его зарубили белые под Пятигорском, захватив весь отряд «Боевой молодежи». Я сказала: «Много лет я не могла об этом говорить. А вот теперь могу произнести эти слова»... Она сказала: «Да, произнести эти слова...» Она понимает, что за ними стоит... Она сама так...
Прелестные куртины парка: голубые грядки незабудок, розовые — маргариток, клумбы пестрых тюльпанов, шпалеры роз, пионов, флоксов, левкоев. Я люблю запах флоксов: он напоминает мне детство и клумбы в Нижних Муллах (или Верхних?), в имении графа Шувалова под Пермью, где служил агрономом мой отец. Мы жили в огромном барском доме. Перед домом расстилалась зеленая лужайка. При въезде в имение от деревянных ворот с колоннами и надписью «Добро пожаловать» шла к дому березовая аллея. Лужайка перед домом переходила в глухой, вековой парк, он спускался к реке. У белой пристани стояли три белых лодки, в которых мы ездили на пикники в бор. По другую сторону дома широкая терраса выходила на цветник с клумбами и оранжевыми песочными дорожками. Цветник окаймляли шпалеры малины, красной и черной смородины, крыжовника. Дальше вокруг всего цветника стояли густые развесистые липы. Мы с Юрой удирали от гувернантки, запоем играли с деревенскими ребятишками, дрались, мирились, играли в казаки-разбойники и на медяки, которые я таскала из письменного стола папы, покупали себе и приятелям гостинцы в деревенской лавке, куда посылали ребятишек: затейливые пряники — конь, рыба, русалка, ядовито-алые леденцы, сладкие стручки, черные, как вакса, и на полкопейки семечек. Все это делилось строго поровну. Коноводом был Юра. Мы все уважали его за храбрость: один раз он сорвал себе лодочной цепью весь ноготь с большого пальца руки и не пикнул! А еще он мог кататься на качелях выше всех и не боялся.
Юра был кудрявый, белокурый, с темно-карими глазами. А я была темноволосая с серыми глазами. Мы были не похожи, что редко бывает с близнецами. А маленькая Ирка была как куколка, кроткая, розовая. Мама выписывала ей платьица, шапочки, пальтишки из Парижа. Зимой в оранжереях выводили спаржу, артишоки, салат. Бабушка присылала из Кисловодска ящики винограда, пересыпанного опилками. Она и Верочка месяцами гостили у нас, а также подруга мамы Аничка Нацвалова. В большом кабинете папы стояли шкафы до потолка со старинными книгами, и я потихоньку читала их — что попало! Мы ездили в Пермь на лошадях в колясках или на санях по Сибирскому тракту. Зимой в лесу иногда ночью выли волки, и лошади неслись как бешеные. Осенью по тракту шли каторжники в кандалах. По обеим сторонам дороги стояли крестьянки с пирогами и разной снедью и подавали им, а нам папа давал серебряные гривенники, и мы совали им в руки. Они шли в цепях медленно-медленно, покрикивали конвойные, сзади ехали больные и женщины с детьми на унылых скрипящих подводах... И небо над ними простиралось бескрайнее, пасмурное. Звякали кандалы, глухо отзывался мерный гул шагов, и мне казалось, что ряды каторжан нескончаемы... И, может быть, среди них шел в ссылку Вася Сухомлин. Он бежал с царской каторги за границу в 1907— 1908 году...
В Пушкинский дом я понесла книги Алексея Михайловича Ремизова «В розовом блеске» и еще. Говорили о приезде Наташи Резниковой из Парижа для передачи архива А. М. Пушкинскому дому с ученым секретарем Вельгинским. Он познакомил меня с заведующим библиотекой Анатолием Николаевичем Степановым, который повел меня в библиотеку и показал мне ее.
Книжные шкафы Блока с его книгами и шкаф, где «прислонился голый мальчик на одном крыле» и собственноручные его пометки на полях книг... И личная библиотека Лермонтова. И огромные папки, штук десять, где собраны того времени отклики всего мира на смерть Льва Толстого, и библиотеки Достоевского, Гоголя, Салтыкова-Щедрина... Потом я пошла наверх: комнаты Лермонтова, Маяковского, Гоголя, Блока.
Ехала автобусом обратно к Ирке на Васильевский остров, не знала, на какой остановке выходить. Сидевшая напротив меня пожилая женщина с простым усталым лицом подробно объяснила мне. Спросила, не ленинградка ли я. Я сказала: «Нет, о чем жалею, ибо город прекрасен». «Ваша правда, — ответила она, — но дорого это нам досталось. Я всю жизнь здесь прожила, наборщицей работала, никуда в войну не уезжала. Прямое попадание в наш дом. Сразу восемь человек... — Слезы медленной непрерывной струей поползли по ее щекам. — Ну, прощайте. Будьте счастливы. Дай вам бог счастья!» Она улыбнулась мне — слезы все лились, а лицо ее оставалось спокойным — и вышла на остановке. Она не всхлипывала, не повышала голоса, спокойно говорила, а слезы так и лились неудержимо...
Вечером опять у Барановых, где познакомилась с Лидочкой Щуко (женой органиста И. Брауде, о котором слышала в течение долгих лет) и с ее сестрой Татьяной Николаевной Черносвитовой — хирургом. Лидочка — подруга моих подружек: Маляши, Алисы. Очень обаятельна, улыбка хороша. Но было как-то невесело. Василий Гаврилович держался сухо и равнодушно.