Когда я вслед за старшими братьями пошел в школу, учительница посадила меня вместе с другими дошкольниками на длинную скамью перед такой же длинной наклонной доской (т. е. за очень длинную парту), дала в руки грифельную доску (из аспидного сланца) в деревянной рамочке и грифельный стержень-карандаш. На дощечке еле видно проведены горизонтальные и косые линии. Следуя им, мы должны были чертить “palotes” - наклонные “палочки”. Я взял и вместо палочек что-то написал крупными буквами. Проверяя работы, учительница удивилась:
- Ты умеешь писать? А кто научил?
- Папа!
- И читать умеешь?
- Да!
Дала что-то прочесть. Я справился и с этим. Тогда она велела мне сесть за парту для учащихся первого класса. Так я стал действительным учеником четырехклассной сельской школы, где проучился только год (зиму 1935-1936-го) - в июне 1936-го в Испании началась гражданская война.
Расскажу о нашей сельской школе, а затем продолжу про отца.
Школа состояла из одного большого помещения для учащихся и небольшой комнаты, куда иногда уходила и откуда появлялась учительница. Как во всяком учебном классе, на стене висела большая доска, перед ней несколько рядов парт. Сбоку же, почти от самой двери и до противоположной стены, длинный ряд для дошкольников. (Похожие парты я видел на картинках, изображающих средневековые семинарии.) Все четыре класса занимались в одном помещении одновременно (уму непостижимо!), и учительница учила всех по очереди в одни и те же часы. Только дошкольников отпускали раньше. Старшие ученики занимали передние парты, а остальные - задние, в соответствующем порядке. Из класса в класс каждый переходил по мере успеваемости - постепенно передвигаясь из ряда в ряд, все ближе к доске. Кто-то мог просидеть во втором классе, скажем, учебный год и еще три месяца, а в третьем классе, проявив рвение, догнать остальных. Наиболее способные ухитрялись окончить курс за три года.
Писали мы, как я уже сказал, на грифельных досках грифельными карандашами. Это круглые каменные стерженьки сантиметров десять в длину (когда новые) и миллиметров 5-6 в толщину, заточенные с одного конца. Когда коснешься карандашом доски, слышится тихий стук, так что, когда пишет весь класс, кругом раздается мягкое шуршание и постукивание.
Уму непостижимо, как ухитрялась наша учительница задавать всем разные задания, проверять их и рассказывать разным классам разное! И как ученики могли к этому приспособиться. Правда, отвлекаться на чужое накладно: нужно успеть выполнить свой урок, да побыстрее. Однако если я (или кто другой) быстро справлялся с заданием, то мог послушать, что учительница рассказывает старшим. Я хорошо помню, как она, стуча и шурша грифелем, быстро выводила на наших дощечках числа для сложения, вычитания, умножения; отдавала одну дощечку, брала другую, а мы должны были тут же схватить каждый свою доску - и хватали ее так, как голодный - кусок хлеба. Не потому, что жаждали знаний: попробуй, замешкайся или урони доску - получишь, по меньшей мере, подзатыльник. Учительница давала задание и спустя какое-то время, подходя к каждому, проверяла. Давая письменное задание (по языку или арифметике), могла вдруг спросить: “Семью восемь?” “Трижды девять?” Думаю, спрашивала она тех, кто плохо знал таблицу умножения. И вот еще необычная деталь: по окончании уроков мы выстраивались в ряд и, выходя из класса, повторяли нараспев таблицу умножения - кому что достанется, по очереди, начиная с того места, которое указывала учительница. Один говорит, например: “шестью шесть тридцать шесть”, следующий: “шестью семь сорок два” и т. д., а она стоит у выхода с поднятой линейкой и тому, кто ошибется или задумается - линейкой по башке.
Я никогда не видел улыбки на лице учительницы. Что ж, на фронте, во время боя, тоже, наверно, не улыбаются. Сама она была молодая, опрятно одетая, с красивой прической. Голос звонкий, движения быстрые - в два взмаха стирала с доски очередные объяснения. Закончив урок, велит кому-нибудь из первых рядов стереть с доски и быстро переходит к младшим. И так, я полагаю, часа четыре или пять подряд.
Подвижница. Интересно было бы узнать, как протекала ее личная жизнь.
Между уроками бывали перерывы, без всяких звонков. Как скажет учительница: “Перерыв!” - мы вскакиваем с мест и бросаемся вон из помещения - бежим, как на пожар. На улице баловались, смеялись и вопили вволю, и учительница никогда не вмешивалась. Такой мне и запомнилась школа: во время урока - строгость, напряжение, внимание, полная власть учительницы; а в перерыв, на улице, - свобода, сумасшедшее веселье.
Я учился легко, но без всякого рвения и удовольствия: “Так надо, раз так положено. Значит, надо сделать - и покончить с этим”.
Помню интересное (для последующего анализа) мое внутреннее состояние: я считал, что учительница обязательно должна меня отличить как особо способного, вообще не такого, как все. И все время ждал этого. Но нет, она оставалась совершенно равнодушной, а я - в некотором недоумении. В дальнейшем станет ясно, что это осознание своей особости - моя коренная черта: с раннего детства и до сих пор я чувствую, что я не такой, как все. Разумеется, каждый человек особенный, но важно, чувствует ли он это или нет. Я всю жизнь четко отделял себя от остальных людей и даже от всего мира: “Я - и все остальное”. И поэтому любил полное одиночество, а не только игры с другими детьми; нередко в одиночку бродил по своим заветным местам, разглядывал разные вещи, следил за ящерицами, рогатыми жуками, муравьями... Иногда, в самый солнцепек, я (скорей всего, четырех- или пятилетний) ползком забирался под заросли ежевики, где, выкопав себе ямки, сидели куры, тоже спасаясь от жары. Встревоженные, они слегка приподнимались и “говорили”: “Ко-о-о-ко-ко?” Но, видя мою совершенную безвредность, снова усаживались и, вертя головами, поглядывали на меня, а я на них. Лежу на прохладной земле, улыбаюсь и думаю: “И у меня есть свой домик, рядом с курами... никому его не покажу”.