После третьей четверти учебного года следовали весенние каникулы. Явившись после них в класс, мы знакомых парт в нём не обнаружили. Вместо них стояли столы со стульями – может быть, и неплохие, но… не наши!
В свой класс, помещавшийся на третьем этаже, мы не вошли по одному, а ввалились гурьбой, как бывает обычно, когда по случаю первого дня учёбы в помещение школы впускают по очереди целыми классами. Войдя почти одновременно, мы одновременно же и опешили от неожиданности, что видим другую мебель, и дружно издали вопль изумлёния и возмущения. Ну, прямо по сказке о Маше и трёх медведях: «Кто сидел на наших партах – и утащил их?!»
В следующий момент кто-то один (установить – кто именно, было бы невозможно, да мы и не пытались) выкрикнул: «Домой!», клич подхватили другие голоса: «Домой! Домой!» и с этим, уже общим, хоровым воплем мы все, ссыпавшись с лестницы, вывалились на улицу.
Как на грех, сияло апрельское солнышко, было тепло-тепло, и мы всем классом отправились на неподалёку находившийся стадион «Динамо», где в тот день проводился четвертьфинальный матч на кубок УССР по футболу. Сидел я рядом с Павликом Гаркушей и почему-то запомнил, как он, чуть заикаясь, произносит фамилию игрока одной из команд: Ч-чучу-п-пака, Вот, пожалуй, и всё воспоминание об этом безмятежном прогульном дне – плюс ещё грустное ощущение неожиданно выпавшей на нашу долю краткой дурной свободы с привкусом ожидания неприятностей.
Они, действительно, последовали. Кто-то, один из всех, к нам не присоединился, остался в классе. Тут вошёл в него и опоздавший Вова Кириллов. Вдвоём-втроём они встретили к началу первого урока явившегося учителя. Краткий «разбор полётов» - и картина стала ясна. Учитель доложил Тиму. Тот принял решение.
На следующий день все мы, как ни в чём не бывало, пришли в класс, уселись по местам за немилыми столами. Но на первый урок учитель не пришёл. Не пришёл и на второй… На третьем мы стали обсуждать положение и, чтобы уточнить обстановку, направили к Тиму «парламентёра» - по-моему, Ходукина. Он вернулся – и передал директорский вердикт: все мы, кроме тех двух-трёх человек, которые накануне с нами не ушли, из школы исключены.
В воздухе сильно запахло керосином. Как быть? Судили-рядили, но выхода не было: надо идти всем классом и просить прощения.
У Тима кабинет был, на зависть всем другим директорам школ, огромный, он состоял из двух служебных кабинетов, между которыми в период выборов в Верховный Совет СССР (1946) убрали перегородку, устроив там агитпункт избирательного участка. Усилиями шефствующей организации ремонт был проведён великолепно, альфрейщики искусно расписали стены и даже потолок, а Тим законно и грациозно унаследовал эту роскошь и простор, не пожелав, разумеется, восстановить status quo. Благодаря удвоенному кабинету, мы все поместились в нём, образовав «каре» вокруг стоящего перед директорским длинного стола для совещаний. Не очень уверен, но, кажется, именно мне было поручено изложить причину нашего бунта. Во всяком случае, мы полностью взяли на себя вину за свой коллективный проступок. Тим попытался было выяснить, «кто первый сказал «Э» (то бишь, крикнул «Домой!»), но мы ему объяснили, что это совершенно невозможно установить, потому что такая мысль пришла в голову многим одновременно. И тут мы объяснили, почему нам стало так обидно за отнятые парты: ведь их, все до одной, сделали своими руками наши ребята, этим гордится весь класс, один из них, Ходукин, и сейчас наш староста, двое других (Гурьев и Рыжов) сумели экстерном перескочить через класс и сейчас учатся в девятом, но они всё равно наши! Мы и к партам привыкли, как к своим, и вот вдруг их у нас забрали, даже не предупредив. Мы восприняли это как несправедливость. Да, конечно, мы поступили неправильно. Но всё-таки в чём-то мы правы…
Надо отдать справедливость Тимофею Николаевичу: в этой истории он проявил педагогическую мудрость. Во-первых, принял наши извинения. Во-вторых, явившись в школу на следующий день, мы увидели в классе НАШИ парты!
Между тем, после возвращения из Артека, уж не знаю, по какой причине, Эдик Ходукин учился всё хуже и хуже. В прошлом круглый отличник, постепенно стал получать не одни «пятёрки», но и «четвёрки», и даже, всё чаще, «троечки»... Скрывать свою досаду по поводу очередной неудачи он совершенно не умел и не хотел. Напротив, выражал её слишком бурно и даже истерично.
– Четыре! – объявляла учительница. Казалось бы, ничего страшного: оценка благородная. Но Эдик, вернувшись на свою заднюю парту среднего ряда (таково было его почти постоянное место все шесть лет нашей учёбы), начинал «психовать»: вынимал большой складной матросский нож и принимался с ожесточением резать парту перед собою по средней линии – снизу вверх поперёк... А поскольку парту он не только сам сделал, но и сам себе выбрал, и была она у него все годы одна и та же, а оценки чаще всего не соответствовали его желанию, то ножевая прорезь становилась всё глубже и глубже... «И наконец, - говорил много лет спустя пересмешник Братута, - он эту парту перерезал почти пополам!»
Чего, однако, не отнять было у нашего старосты, так это прямодушия и честности. Плюс к этому – он обладал внушительной физической силой, и его тяжёлой руки в классе побаивались. Однажды и мне досталось – и поделом. На редком в десятом классе уроке русского языка (всего лишь раз в неделю!) его вызвали к доске. Учительница задала конкретный и очень простой вопрос, ответ на который напрашивался на каламбур, и я этот каламбур произнёс. Она не слыхала, а он услышал, принял всерьёз за подсказку и повторил. То есть сморозил совершенную чепуху, за которую и схлопотал тут же «двойку». Разумеется, в ход пошёл нож, бедной парте пришлось похудеть ещё на несколько граммов... Во время перемены я решил объяснить ему, что вовсе не думал подсказывать всерьёз... Но он не стал выслушивать – развернулся и дал мне полновесную оплеуху. «За что?!» - вырвалось у меня. Но, строго говоря, было за что: сам того не желая, я спровоцировал его на дурацкий ответ. Дня три мы не разговаривали. А потом вдруг он подошёл ко мне в коридоре и сказал:
– Ты, Феликс, извини меня – я погорячился...
Это было для меня столь неожиданным, что я смутился и, конечно, принял извинение.
Вот такой он был вспыльчивый, совестливый и дружелюбный.