Впрочем, что-то вроде «классового» расслоения было и в нашем женском лагпункте. У нас не было такого Цезаря Марковича с его барством, снобизмом и запахом дорогого ароматного трубочного табака, но была своя «аристократия». Ну, конечно, это была прежде всего лагерная обслуга, в просторечии именуемая «придурки» — нарядчицы, нормировщицы, все работники ППЧ и КВЧ — планово-производственная и культурно-воспитательная части, и все бригадиры, имевшие своих «шестерок». Часто ими были по совместительству дневальные барака, но не всегда. Иногда дневальной, или того выше — старшей секции, — становилась чем-нибудь выделявшаяся из общей массы женщина. Например, моя подруга полька-варшавянка Лена Войтович — интеллигентная красивая умница стала такой дневальной, а потом и старшей секции, отвечающей за порядок, исполнение режима и пр. Она была не то чтобы очень уж красива, но с таким сильно выраженным чувством собственного достоинства, что как-то само собой выходило, что с ней все считались — в том числе даже надзорки и начальники...
Но помню и другую ситуацию, когда в лагере появилась однажды некая Зина. У нее оказалось много багажа со всяческой вольной элегантной одежкой, к тому же была она довольно привлекательна и стройна, но главное — как она держалась! Как будто прибыла какая-то чуть ли не «августейшая особа». Ее быстро пристроили на какую-то должность в зоне, а, как вскоре выяснилось, была она всего навсего любовницей какого-то высокого военного чина, училась в одной из эстрадных студий невысокого пошиба и села, конечно, за «связь» (имелось в виду то, что называется «интимная связь») с каким-то иностранцем. Вот и такая «дама» быстренько вписалась в лагерную «элиту».
Все размышления и суждения и оценки Шаламова, высказанные им в письме к Солженицыну, не подлежат обсуждению, ревизии, переоценке. Все, сказанное им, абсолютно точно и мудро, не буду здесь приводить этого письма — отсылаю интересующихся к оригиналу. Но по поводу одного персонажа, о котором Шала-мов размышляет, считаю необходимым сказать несколько слов. Речь идет о кавторанге Буйновском в повести, в жизни — кавторанге Борисе Бурковском. О том, что кавторанг Буйновский — в жизни Борис Бурковский, я прочла в одной из публикаций, посвященных повести «Один день Ивана Денисовича», и вспомнила, что однажды пути наши лагерные пересеклись. И, перечитывая повесть, вспомнила подтянутого, воспитанного, прекрасно танцевавшего, свободно владеющего английским, помощника культорга одной из мужзон на Джезказганском руднике Борю Бурковского, с которым меня познакомила наш культорг Наташа Мизина. Она дружила с культоргом этой зоны Яшей Карапетяном. Складывалась на редкость удобная для них ситуация — предполагалось, что две парочки — Наташа—Яша и я с Борей — станут тесной компашкой, будут встречаться частенько, ловя удобные ситуации или даже создавая их... Время было уже полувольное — лето 55 года, когда на свободу вызывали каждый день по несколько человек, когда колючая проволока и часовые на вышках скорее охраняли нас от наехавших в пос. Никольский разных вербованных и бичей, чем сторожили (об этом я уже упоминала ранее). Кавторанг Буйновский, так достоверно описанный Солженицыным, не стал «фитилем» (впрочем, я не знаю его лагерной судьбы до того, как он попал в Степлаг). Скорее всего он и не рассказывал ее, а то я бы что-нибудь запомнила. Но хребет ему лагерь переломал. Если культорг Яша Карапетян пользовался уважением и даже любовью своих товарищей, потому что был веселым, легким и своим парнем, наделенным той практической сметкой и остроумием, которые делают таких людей «любимцами публики» (а я это вскоре тогда же узнала от Михаила Гавриловича, ставшего мне мужем, он ведь и представился мне в первый вечер нашего знакомства в библиотеке, «выехавшей» по распоряжению начальства в «расположение» их бригады, как постоянный библиотечный читатель и «активист»-переплетчик, и был довольно близко знаком потому с Яшей Карапетяном), то Яшиного помощника Борю Бурковского работяги, по словам Михаила Гавриловича, не любили, хотя ни в чем предосудительном он замечен не был. Вероятно, то, что Яша Карапетян внедрял в народ острым словцом и шуткой, у Бори Бурковского оборачивалось довольно занудной демагогией и какой-то, вероятно, слишком акцентированной дисциплинированностью, которую, конечно же, можно объяснить тем, что он был «военной косточкой», военно-морским офицером, но которая вряд ли вызывала симпатию у работяг на руднике. Узнав, что Буйновский и есть тот Боря Бурковский, «кавалер», которому меня «сватали», я подумала, что Солженицын все же угадал. Видимо, какие-то обстоятельства спасли кавторанга от того, чтобы стать доходягой, но хребет ему все же сломали... Повторяю — речь идет всего лишь о впечатлении от нескольких встреч, и утверждать категорически то, что мне показалось, я не имею права, и, может, все было не совсем так или совсем не так, как мне показалось летом 55 года в пос. Никольском, где уже сильно пахло волей, хотя до XX съезда оставалось еще полгода с небольшим...
Дальнейшая судьба Бориса складывалась вполне благополучно. Комиссией XX съезда, прибывшей в Джезказган во главе с генералом Тодорским, тоже бывшим узником ГУЛАГа, он был освобожден и реабилитирован по высшему разряду — с красочной грамотой о реабилитации, с немедленным возвращением всех званий и наград. Это я узнала в сентябре 56-го от своей приятельницы Жени Бахчиянц, также освобожденной и реабилитированной комиссией Тодорского. Женя приехала в Балхаш с мужем, бывшим заключенным, к его брату, еще не освобожденному. Впоследствии из газет я узнала, что Борис много лет был начальником музея на крейсере «Аврора», а о дальнейшей его судьбе и о том, жив ли он, так и не знаю — ему уже, видимо, около восьмидесяти лет...