Незадолго до этапа меня все же перевели в другую камеру, где я провела несколько дней. Татьяну я больше нигде не встречала и о судьбе ее не знаю. В новой камере мне тоже подсадили «наседку», но я ее быстро распознала, и через день ее убрали. А в конце июня меня вызвали «с вещами», посадили в воронок, а когда выпустили из него, я оказалась на железнодорожной насыпи, полого спускавшейся к рельсовым путям- где стоял вагонзак. И я узнала место, о котором рассказывала мама, — по мосту шли трамваи, автомобили и люди, в нескольких метрах от него был родной теплый дом, где жила тетя Вера, мамина сестра, где весь десятый класс меня кормили обедами. Меня привезли туда же, откуда в 38 году маму отправили в Темниковские лагеоя. Это была Нижне-Красносельская улица, недалеко от станции метро «Красносельская»...
Есть вещи, о которых не только трудно и неприятно, но просто невозможно писать, и даже вспоминать — тяжко. Очень трудно, почти невозможно, особенно задним числом, доказывать, что ты «не верблюд». Совершенно не помню подробностей того, как в декабре 45-го меня «пригласили» в Управление МГБ по Москве и Московской области. Не помню, сколько я там пробыла. Вышла оттуда, подписав согласие «сотрудничать» — угрожали мне судьбой мамы, жившей на «сто первом»...
Выше, вспоминая подробнее о ней и ее судьбе, я уже рассказала, что в своем деле нашла небольшой «меморандум» — извлечения из агентурной разработки на маму, относящиеся непосредственно ко мне. Там же полностью привожу один документ из ее дела — отказ в просьбе о снятии судимости. И есть в этом документе зловещая фраза: «Тамарина (речь идет о маме. — Р. Т.) нами уличена в разглашении государственной тайны». Тогда я обещала вернуться к этой фразе. Этот документ датирован июнем 1946 года. А в декабре 1945-го меня «пригласили» в МГБ. О том, что маму уже вынудили год назад, в декабре 44-го, когда она была задержана органами на один день (данные из ее дела), дать такую же подписку, которую у меня «добывали» в тот день, я еще не знала. Но позже она мне рассказала об этом в один из тайных приездов ко мне на Б. Семеновскую (говорила ли я ей тогда о себе, не помню...). А сейчас, в декабре 45-го, мне не только прозрачно «намекали», что мой отказ может отразиться на ее судьбе, но и открыто пригрозили, что вернутся к делу 42-года, если я откажусь «помогать» им.
Продержали меня там целый день, а может быть, и сутки — я не помню. Из «меморандума» видно, что они «вели» меня еще с 1943 года, взяв на заметку мой первый приход к Магидову в гостиницу «Метрополь», и потом уже не выпускали из поля своего зрения всю дальнейшую жизнь. Но об этом — в свое время. Именно тогда, в декабре 45-го я и написала впервые свои «собственноручные» показания о том, как и что я рассказала Магидову, Мэгги, об истории своего ареста в 1942 году, по его просьбе написав об этом рассказ с вымышленными именами, но о реальных обстоятельствах своей жизни.
Знакомясь со своим следственным делом, я прочла и свой пересказ этой истории на допросах, и свои собственноручные показания об этом же.
Это были письма некоей придуманной мной Веры, студентки пединститута, вышедшей замуж за молодого художника. Она, как и я, в дни октябрьской московской паники уходит в армию, покидает Москву с маршевой ротой. Вскоре, за ненадобностью в части, куда попала, демобилизуется, возвращается в Москву, где встречает мужа, вернувшегося из окружения. Случайно видит его картину о вербовке гитлеровцами пленного красноармейца. Узнав в пленном автопортрет мужа, расспрашивает его и узнает правду о его плене и вербовке. Боясь за его и свою судьбу, в органы не обращается, но их все равно арестовывают. Далее шли подробности пребывания во внутренней тюрьме, о которых я здесь уже рассказала выше, потом подробности о пребывании в штрафной, роте на фронте. В этом рассказе ничто не было мной ни придумано, ни приукрашено. Но его назвали, объявили «антисоветской клеветой». Во «искупление» своей «вины» я должна была теперь регулярно писать отчеты обо всех своих знакомых — о встречах и разговорах с ними, давая им прежде всего политические оценки и характеристики. Кличку мне дали «Тамара»...
Ничего этого я действительно не помнила в таких подробностях, а как бы заново узнавала это, припоминала, читая свое следственное дело. Читая его, я к своему стыду убедилась, что сама же и рассказала на следствии, что «разгласила» нескольким своим подругам эту великую тайну. Что побудило или вынудило меня дать эти показания, я напрочь не помню... Но хорошо помню, как терзала меня эта подневольная необходимость жить отныне двойной жизнью — я была настолько душевно травмирована этим, что, видимо, искала какого-то облегчения, когда рассказала об этом нескольким своим подругам, кому и когда — не помнила. И только читая дело, узнала, что Римме и Лене я рассказала в начале 46-го, вскоре после того злополучного 13 декабря 45-то, Нине и Оле — летом 46-го, Люде — весной 47-го, Леле — летом того же года.
Впоследствии, при пересмотре моего дела, двоих из них — Римму и Олю — вызывали и расспрашивали, что им известно о моих связях с органами госбезопасности. Я читала их показания в своем реабилитационном деле, где они категорически утверждали, что им ничего об этом не известно.