По окончании крымской войны в Москве появился на сцене Василий Александр. Кокорев; он водил знакомство с лицами, считавшимися проникнутыми либеральным направлением, а потому и сам был причисляем к ним; купивши дом Лопухиных в Большом Трехсвятительском переулке (ныне М.Ф. Морозовой), он отделал находившееся вблизи главного дома строение, сделавши над ним башню и обративши его в какой-то склад кустарных изделий (не для продажи), с надписью на нем снаружи славянскими буквами: "Хранилище народного рукоделия"; донесли Закревскому о такой затее Кокорева, и надпись эта, признанная по упоминанию в ней о народе либеральной, была по распоряжению графа уничтожена.
Приходилось, кроме того, слышать о многих случаях, представляющих собою отрицательную сторону деятельности Закревского, преобладающую в чрезвычайной мере над стороной противоположной; но в видах беспристрастия приведу и слышанное об его распоряжениях в последнем направлении, где деспотический образ действий его мог принести пользу.
Был в то время в Москве ростовщик (X.С.), занимавшийся преимущественно выдачей денег дворянам под залог ценных вещей; однажды им была выдана такая ссуда (кажется, тысяч в 10) под бриллиантовые вещи одной иногородней помещице, которая, явившись в срок для уплаты долга, кредитора дома не застала, а, обратившись к нему на другой день, получила ответ, что вещи ее накануне, вследствие неуплаты в срок денег, уже проданы; тогда пораженная этим, тем более что вещи те были фамильные и имели несравненно высшую стоимость против размера ссуды, бросилась она к Закревскому. С. был тотчас же вызван и Закревский, получив от него такое же объяснение о совершенной уже продаже вещей, велел ему тут же написать письмо домой о присылке тех вещей и дождаться у него возвращения адъютанта, посланного с письмом; вещи вскоре были привезены и переданы Закревским владелице их, а деньги, предоставленные от нее на оплату долга, вследствие того что С. сказал, что он деньги уже получил, Закревский оставил у себя, объявив, что они будут переданы в какое-то благотворительное учреждение. Для ростовщиков, обставляющих себя с формальной стороны, такой прием практичен; но случаи, подобные приведенному, бывали чуть ли не единичными.
Все изложенное выше происходило в действительности и это было в начале 2-й половины XIX столетия; можно поэтому судить, какое впечатление производили на современников сказанного различные преобразования, начавшие вводиться в 1860-х годах.
Из некоторых отзывов о Закревском, появлявшихся впоследствии, приходилось встречать указания на то, что в действиях его повинны главным образом его жена Аграфена (или, как она именовалась, Агриппина) Федоровна и известная в то время дочь его Лидия Арсеньевна, на которых он не мог наготовиться средств для их расходов, что заставляло его прибегать к различным займам; но это не может служить ему ни малейшим оправданием, в особенности если принять во внимание то положение, которое занимал он, и то доверие Высочайшей власти, которым он пользовался. (На имя Закревской были приобретены крупные владения: в Леонтьевском пер. (ныне Сорокоумовского) и в Старой Басманной (ныне Карзинкиных).
Я видел его один раз, он был в Нижегородской ярмарке 1858 года; проходивши мимо лавки, в которой я торговал, и увидавши на вывеске известную ему фамилию Крестовниковых, он обратился ко мне с вопросом, московские ли это или какие-либо другие; но я только после узнал, что это был знаменитый бич Москвы (хотя в то время уже смирившийся в некоторой степени), а потому я его вовсе не приметил, так что точно представить его себе не могу.
Слышал я после, что когда Закревский был уволен, а было это 23 апреля 1859 года, то отличавшийся остротами князь А.С. Меншиков, при известии о таком распоряжении, сказал: "В день Георгия Победоносца всегда выгоняют скотину".
Одновременно со сказанным внутренним гнетом, тяготевшим над населением Москвы и преимущественно над местным торгово-промышленным сословием, наступило тяжелое положение, общее для всей России - началась турецкая война; за ходом ее я следил во всех ее подробностях, записывая все происходившее. При самом начале ее, осенью 1853 года, успешные действия против турок за Кавказом вместе с разгромом турецкого флота при Синопе, когда еще было совершенно недавним произведенное усмирение Венгрии, поддерживали во всех слоях общества уверенность в силу русского оружия; уверенность эта не терялась даже особенно и при появлении сведений о вмешательстве Англии и Франции, хотя, при снятии осады с Силистрии, стало уже возникать некоторое опасение. Незнакомы с нашими средствами были, видимо, и такие лица, которым это подобало бы знать. Так, когда неприятель высадился в Крыму, слышал я тогда из достоверных источников, что граф Закревский высказал бывшим у него нескольким лицам, что "Меншиков скоро сметет неприятеля", так велика была самонадеянность. Когда же сделались известными результаты (в значительной степени скрывавшиеся) неудачного сражения на Алме, где неприятель поражал нас из штуцеров, которых у нас не было, а затем последовали бомбардирование Севастополя и кровопролитное сражение на Инкермане, то печальное состояние дел обнаружилось в настоящем его виде и произвело полный общий упадок духа; грустным настроением проникнут был каждый русский при тех неудачах, которые шли бессменно; под Севастополем дело затягивалось; просвета не виделось, что более и более усиливало такое настроение; в январе 1855 года было объявлено о созыве ополчения - мера чрезвычайная, не применявшаяся с 1812 года. И вот, при таком напряженном состоянии, на 2-й неделе Великого поста (в пятницу), появился бюллетень о болезни Государя, за подписью докторов Мандта, Карелля и Енохина. Хотя содержание бюллетеня и было неопределенно и не вызывало само по себе на какие бы то ни было серьезные рассуждения, но по необычайности такого явления тягостное чувство еще более усилилось. На другой день был напечатан новый бюллетень от следующего числа, который также не давал о состоянии болезни надлежащего понятия. Затем в воскресенье, 20 февраля, около полудня я получил от одного из родственников письмо, в котором упоминалось, как об известном уже мне, об "общем горе, которое чувствует каждый русский человек". Известие, хотя и столь неопределенное, было поразительно для всех нас; мы были у ранней обедни, но ничего слышно не было; что произошло, было неясно, тогда как существовало какое-то "общее горе". Между тем вскоре было получено оповещение из церкви о назначенной присяге, а в 2 часа глухой благовест в большой Ивановский колокол (он был обтянут, как говорили, черным сукном) возвестил о том всему городу. В нашей церкви собралось к присяге много народа; дьякон Сокольский едва мог прочитать манифест, захлебываясь от слез; все присутствующие плакали, многие даже навзрыд. Горе действительно чувствовалось тяжким и общим.
Прошло почти полвека с тех пор; дух в населении значительно изменился; в то время нравы не были в том состоянии растления, в какое они попали в последующее затем время; поэтому в смерти Государя, при том тяжелом положении, в котором находилась Россия по случаю неудачной войны, все сознавали гнев Божий и видели ниспосланное наказание.
На другой день стало известно, что во время благовеста к присяге оборвался висевший на Ивановской колокольне колокол "реут" (он был без ушей) и пролетел вниз, пробивши несколько сводов и задавивши несколько человек из живших в колокольне звонарей и членов их семейств. Это было принято также как какое-то недоброе предзнаменование для нового царствования.