У С.Н. Сандунова познакомился с Н.М. Шатровым. Не учась нигде, он стал на степень поэтов-самоучек. Русское слово, славянское наречье и природа были его наставниками. Напрасно классики затягивают под свои знамена Буало - он наотрез сказал: "Кто не родился под звездой поэзии, тот не будет поэтом". С запасом метафор недалеко уедешь. Ум говорит уму, сердце - сердцу, душа - душе. Простолюдину Шекспиру природа открыла все тайны сердца человеческого. Кому предоставлено читать в великой книге природы, всегда отверстой для духа творческого; кому предоставлено уловлять переливные движения сердца и души человеческой - тот выразится языком вдохновения. Шатров не знает иностранных языков, но в стихотворениях его - общий объем мыслей. Дидерот в бытность свою в Петербурге, где перечитывал с Екатериной Наказ ее, узнав, что Василий Майков, сочинитель проказных поэм, не сведущ ни в живых, ни в мертвых языках, упросил Александра Ильича Бибикова перевесть для него несколько страниц из Майкова.
- Я хочу видеть, - сказал Дидерот, - как предлагает и соображает мысли писатель, не знающий французского языка.
Бибиков перевел, а Дидерот и в переводе нашел тот же ход мыслей, какой и во французском языке.
Различное предложение и соображение мыслей зависят не от мертвых букв, но от различных действий ума, души и сердца. Во всех наречиях, существующих на лице земли, заветным солнцем сияют три слова первородные: Бог, природа, человек. Проявление их в стихотворениях Шатрова везде сливается с целью предположенной. Написал и он "Камин", но не напечатал. А вот почему.
Однажды прихожу к нему зимой. Поэт сидел у камина, быстрой рукой рвал листы и бросал в огонь.
Я. - Что ты делаешь?
Он. - Рву мой "Камин".
Я. - За что?
Он. - Пушкина "Камин" ходит по всем рукам.
Я. - Пушкина "Камин" хорош, но рук не обожжет.
Он. - Скажут, что я хотел обезьянить, а я свой "Камин" давно написал.
Я. - Хорош же ты, Николай Михайлович: Герострата укоряют, что он сжег один храм Эфессий, а ты в несколько минут сжег царство Ассирийское и царство Вавилонское, и Персидское, и Мидийское, и древний мир Александра Македонского, и древний мир Рима исполинского.
Мы много шутили и смеялись, но царства каминные истлели в камине. Скажу и теперь: жаль "Камина" Шатрова: ярким огнем горели в нем исполинские царства мира древнего и разлетались, как искры, разносимые дуновением ветра.
Шумят бури ратные, или, говоря словами Гизо, выходят на бой понятия человеческие со штыками и пушками; шумят распри понятий и на вершинах двуххолмистого Парнаса. В свое время Шатров был под знаменами оппозиционной партии, воевавшей против Карамзина. По выходе его безделок Шатров грянул на них следующей эпиграммой:
Соврав свои творенья мелки,
Русак немецкий надписал:
Мои безделки.
А разум, прочитав, сказал:
Ни слова, дива!
Лишь надпись справедлива.
И мгновенно из-под знамен господствующей партии вылетел ответ:
Коль видим разум мы во образе Шатрова,
Помилуй, Боже, нас от разума такова!
Знакомство с Шатровым повело меня к знакомству с Николаем Петровичем Николевым. На заре жизни померкло зрение его, но ум всегда ярко светил. Чем была Антигона для Эдипа, тем Шатров был для Николева: везде он был его вожатым. Врачи говорили ему, что от частого смотрения на слепоту он сам со временем ослепнет. От этого ли, или от чего другого, а предречение сбылось. На западе жизни Шатров погрузился в потемки Оссиановские. Но подвиг его дружбы достоин жить в летописях друзей.
Николева можно назвать поэтом-метафизиком. Он чрезвычайно любил и в произведениях своих, и в разговорах, блиставших какой-то живой новостью, изворачивать и раздроблять мысли. Дурную оказали ему услугу напечатанием сочинений в четырех огромных частях, не отбросив даже и грехов его юности. Но утвердительно можно сказать, что избранные сочинения Н.П. Николева никогда не поблекнут в области русской словесности. О слоге его можно выразиться по-французски: "Son style est nourri de pensees" (Его стиль питается мыслями (фр.)). Оболочка мыслей, то есть слог, разнообразится и отцветает; душа мыслей бессмертна, как мысль. Любя раздробление мыслей, Николев называл Державина поэтом внешней природы. Внешнюю же природу называл он корою, по которой ум скользит, но не останавливается. При таком уме Николев старался воздерживаться от острых и язвительных шуток. Однажды только явно изменил он своему правилу. По случаю издания "Аонид" был торжественный обед у Н.М. Карамзина; за столом при заздравном кубке за будущий успех "Аонид" главный издатель Карамзин сказал: "Кто в наше время напишет вялый и водяной стих, тому именным указом должно запретить писать стихи". Николев с хитроумной улыбкой возразил: "Об нас что говорить: мы что за поэты. Но, Николай Михайлович, вам бы надобно пощадить себя".
И Николеву, в свою очередь Мельпомена подносила венцы. Играли трагедию его "Сорену". При резких выходках против тиранов и тиранства раздавались громкие рукоплескания. Но нашлись люди услужливые, которые, приехав из театра к тогдашнему московскому градоначальнику графу Брюсу, так настращали его трагедией Николева, что он запретил вторичное представление и извещал императрицу, что принял эту меру по причине многих стихов о тиранах и тиранстве. Екатерина отвечала графу:
"Запрещение трагедии "Сорены" удивило меня. Вы пишете, что в ней вооружаются против тиранов и тиранства. Но я всегда старалась и стараюсь быть матерью народа. А потому и предписываю отнюдь не запрещать представления "Сорены".
Об этом обстоятельстве предложено было в "Русском моем "Вестнике" 1809 г. при разборе трагедии "Сорены".
Павел I любил Николева и подарил ему трость с золотым набалдашником, осыпанным брильянтами, и с надписью: "A l'aveugle clair-voyant" - слепцу зорковидящему. Сущая правда: Николев далеко заглядывал в мир политический.
Познакомясь с писателями, и я затеял втиснуться в ряды их. С тетрадью из стихов иду в университет к тогдашнему цензору Харитону Андреевичу Чеботареву. Робкою рукою представляю рукопись. На беду мою в ней была ода на суеверие, выкраденная из Вольтера.
- Не пропущу, - сказал мне цензор.
- А почему? - возразил я.
- Да знаешь ли ты, молодой человек! (Скажу мимоходом и я был молод: "Et moi aussi je fus berger en Arcadie!" (И я тоже был пастухом в Аркадии! (фр.)). Да знаешь ли ты, что такое суеверие?
- Хотя и не учился в университете, - отвечал я, - но очень знаю различие между верой и суеверием. Вера требует любви, милосердия и снисхождения к человечеству. А во имя суеверия инквизитор Торквемада, первый зажигатель костров святотатственных, сожигает тысячи в губительном их пламени. Во имя веры добродетельный Пен покупает в Северной Америке землю, заселяет ее дикими и голосом любви призывает их под знамение креста. Во имя же суеверия Людовик XIV, по внушению духовника своего Ламеза, изгоняет из недр Франции тысячи трудолюбивых протестантов, которые в чужие области перенесли с собой оборотливый ум, промышленность и свет наук.
- Вижу, вижу - вскричал цензор, - что вы хорошо учились истории.
- Нет, - сказал я, - я не учился истории, а читал ее, да и думаю, что и те, которые берутся учить историю, часто лгут на историю. Нельзя смотреть чужими глазами, нельзя слушать чужими ушами, нельзя и чужим умом всматриваться в события минувших веков.
- О, да как же вы речисты, - возразил цензор. - Но я все-таки не пропущу вашей оды. Выбросьте ее, все прочее тотчас подпишу.
Долго еще шли у нас переговоры; окончилось тем, что я не согласился выбросить оды, а цензор не ознаменовал скрепой своей моей тетрадки.
Модный московский свет, наряду с петербургским, размежевался на два отделения: в одном отличались англоманы, в другом галломаны. В Петербурге было более англоманов, то есть любителей поверий английских; в Москве более было галломанов. В модных домах появились будуары, диваны, и с ними начались истерики, мигрени, спазмы и т.д.
Из обветшалой Франции XVIII столетия нахлынуло к нам волокитство, вместе с Доратами, Парни и так называемой любезностью петиметров.
Как будто бы для сбережения своих сердец щеголихи большого света надели золотые цепи. Это, однако же, была не парижская мода, а своя - московская. В утренние разъезды и на обеды ездили с гайдуками, скороходами, на быстрых четвернях и шестернях*.
______________________
* Тогда езда парой называлась "мещанской ездой".
______________________
Вечером - домашние театры, где большей частью играли французские комедии, балы и маскарады; по воскресеньям и в праздничные дни под Донским были кулачные схватки, пляски, хоры песельников и санный бег. В честь победителя раздавались рукоплескания. По ночам кипел банк. Тогда уже ломбарды более и более затеснялись закладом крестьянских душ. Быстры, внезапны были переходы от роскоши к разорению. И у нас в большом свете завелись менялы. Днем разъезжали они в каретах по домам с корзинками, наполненными разными безделками, и променивали их на чистое золото и драгоценные каменья, а вечером увивались около тех счастливцев, которые проигрывали свое имение и выманивали у них почетное подаяние.
Один из новых английских писателей представляет роскошь в блестящем головном уборе, в пышной одежде, а под нею голые, изможденные ноги, около которых, с одной стороны, уцепилась женщина, а с другой - глупость. Но этого не замечали в 1795 году. Москва пировала в полном разгуле жизни веселой. В заграничном европейском мире гремело оружие республиканских легионов и на полях Италии, и на берегах Рейна, а в пределах древней Батавии развевались знамена трехцветные, но для нас все это было на краю какого-то другого света.