Было время испытания для всех и для всего. С одной стороны, буря революции шумела во Франции, а с другой - запылала война в Польше от тщеславного порыва нового временщика! Для взволнованных страстей нет ни уроков истории, ни опыта, тут нужен светильник истины. Но где его взять среди кружения наших обществ? Усомнилась и Екатерина в учении графа Ангальта: ей показалось, что он какое-то необыкновенное направление дает умам нашим. А я по совести скажу, что он даже никогда не произносил слово "революция". Он предлагал нам тогдашние напечатанные известия в виде только современной истории. "L'igno-rance de се qui est, entraine l'esprit dans les tenebres" (Незнание приводит дух в темноту (фр.)), - говорил он.
Между тем какая-то невидимая рука в нашей зале с окон и столов отбирала книги и газеты и снимала со стен все собственноручные памятники графа Ангальта. Постепенно исчезли со стен нашего сада и надписи, и эмблемы, и изображение систем Тихобрага, Птоломея и Коперника; вместе с ними отживали и пирамиды, и стены Вавилонские, и все чудеса древнего мира. И в стенах залы, и в саду все для нас переменилось, кроме напоминания о том человеке, который в тесные пределы корпуса отцовски старался переселить все то, что непрерывный ряд веков передавал мысли человеческой. Не стало у нас ни французских журналов и никаких заграничных газет, но в это время вступил учителем французского языка в младший возраст швейцарец Паш. Моя французская болтливость скоро меня с ним познакомила. Не знаю, родственник ли он того Паша, который был в числе республиканских министров и завлек умных, но опрометчивых жирондистов сперва в сети свои, а потом на гильотину. Упомяну только, что он передавал мне вести о Французской революции и что от него получил я Марсельезу, которую тогда перевел; в необычайное время не люди - воздух высказывает события. Опустела учебная область графа Ангальта; Кутузов переселился в корпус, но жил в нем невидимкой. Это было в исходе тринадцатого года бытности нашей в корпусе. Мы чувствовали, что нам настало время отворить из него ворота. Так и сбылось. И потому предложу несколько слов о предубеждении, которое и до сих пор еще существует, насчет хода учения при графе Ангальте. Полагают, будто бы оно поселяло в умы наши какую-то изнеженность, отвращавшую от работ и трудов обыкновенной службы*. Отвечаю, на это примерами и начну с моих товарищей, а потом с кадет старших возрастов, вышедших из корпуса при графе Ангальте. Покойный граф Толь дослужился до всех военных почестей, кроме фельдмаршала; сенатор Полетика достиг также всех почестей и продолжает службу. П.П. Турчанинов служил постоянно и умер генерал-лейтенантом. М.С. Щулепников служил в гражданской службе, но участвовал в Бородинской битве и от полученной там раны умер. А.А. Писарев известен по военной части и продолжает службу в звании сенатора. А.X. Востоков занимается постоянно словесностью и исследованием отечественных древностей. Н.В. Арсеньев проходил поприще военной и гражданской службы и учредил дом для лишенных ума, заслуживающий внимания всех приезжающих в Петербург иностранцев. 1846 года празднован был в корпусе пятидесятилетний юбилей полковника Север-брика, который постоянно занимался фехтовальным искусством и в чертогах царских, и в корпусе, и в других учебных заведениях; он некогда в борьбе на рапирах победил Поликучи, который уступал в этом искусстве одному только И.С. Горголли. Обращаюсь к кадетам старших возрастов: 1799 года много было из них генералов в Италии с Суворовым; и он послал к императору Павлу с известием о первых своих победах полковника Кушникова, вышедшего из корпуса при графе Ангальте, и писал к графу Ростопчину: "Кушников все знает, пером напишет, карандашом нарисует, циркулем измерит мои шаги. Он всему научился в корпусе. Ура!" Несмотря на огромное состояние, приобретенное им по женитьбе, он умер на службе александровским кавалером. Товарищи Кушникова, Салтыков и Меркулов служат сенаторами в московских департаментах. Упомянул я, что трагик наш, Озеров, умер прежде времени и в припадке уныния бросил в огонь последнюю свою трагедию - "Медею". Поэзия нераздельна с чувствительностью: Расин умер от косого взгляда Людовика XIV, а Мильтон, гонимый Карлом II, не упадал духом. Но все это не зависит от воспитания. Полагают также, будто бы при графе Ангальте была в корпусе какая-то затворническая жизнь**. Не говоря о том, что у нас был и свой театр, и карусель, и что граф Ангальт приглашал тогдашних виртуозов: Хандошкина, Жерновика и других, чтобы увеселять нас концертами, скажу, что мы посещали и общественные театры и концерты, и в праздники выезжали в город к нашим знакомым. Но что можно было занять тогда в большом свете, где женщины забавлялись рулеткой, где около них кривлялись петиметры и где были и пожилые люди, которые не понимали ни Спинозы, ни Ламетри, ни Вольтера, щеголяли пустым вольнодумством. А я в это время читал в корпусе, что в той же Франции, где восставали и против Бога, и против бессмертия души пред лицом целого народа и пред лицом неба, призывали Высшее Существо и говорили: нам нужны правота и добродетель. При жизни графа Ангальта были порицатели его учения, но были и достойные ценители его. Князь Н.В. Репнин препоручил двух своих родных внуков Фогелю, преподававшему нам историю на французском языке, с тем чтобы они пользовались наставлениями графа Ангальта. Вслед за этим явился граф М.Ф. Каменский с двумя своими сыновьями и сказал графу Ангальту: "Вы пролегаете юношам вашим путь к славе и трудам; вы и в стенах кадетского корпуса продолжаете те подвиги, которыми увековечили имя ваше в борьбе вашего короля с саксонцами; шпагою своею вы пожинали лавры, а человеколюбием привлекли сердца. Примите и моих сыновей под свое руководство". Обратясь к сыновьям, прибавил: "Поцелуйте руку, которая всегда миловала побежденных неприятелей!" Граф обнял их, и они часто вместе с нами обходили садовую нашу стену и слушали отеческие его уроки. Князь Репнин и граф Каменский были первыми старинными кадетами; стало быть, они умели и могли ценить все переходы корпусного воспитания. Наконец, предполагают также, что юные кадеты по причине изнеженной мысли сделались неспособными к трудам службы, спешили на покой в свои поместья. Но и это было бы небесполезно. Кто воспитан любовью и вниманием, чье сердце не окаменело от роскоши и тщеславия, тот будет и там полезен. В начале 1796 года воспоследовала война с Персией, и некоторые из моих товарищей были в этом походе. В исходе того же года, при вступлении на престол императора Павла, так называемые матушкины сынки, в колыбели записанные в гвардию и жившие тунеядцами в поместьях своих отцов, потребованы были на действительную службу, от которой некогда было уже отбиваться кадетам. В архаровском полку, в восьми батальонах, многие из моих товарищей были моими сослуживцами. 1799 года происходили военные действия русских в Италии, в Швейцарии, в Голландии и на прибрежных островах Англии. Сколько же кадет трех последних выпусков графа Ангальта исчезло в этой обширной войне! 1805 года русские войска спешили на помощь австрийцам. И тут были мои товарищи. В конце 1806 года русские ополчились за Пруссию; в то время составилось 600000 земских войск, куда поступили и пожилые кадеты. 1807 года продолжались две войны: в Пруссии и в Турции. 1808 года к войне с Пор-той Оттоманской присоединилась война со Швецией и продолжалась до исхода 1809 г. От 1810 до половины 1812 года, когда полки Наполеона двигались уже во внутренность России, мор остановил действия русских в Турции. Сколько было под знаменами войны отечественной кадет, близких к выпускам графа Ангальта; участвовали они в трехлетней заграничной войне. Из этого очерка военных годов видно, что тогда ни в России, ни в Европе некогда было нежиться на розах. Некоторые из товарищей моих после общего мира служили в канцелярии вдовствующей императрицы. Следственно, кадеты графа Ангальта способны были и к письменным занятиям. И граф оставил воспитанникам своим душевные и бессмертные наставления, как быть полезным отечеству и человечеству.
______________________
* См. 2-ю книжку "Москвитянина" 1846 года.
** См.: "Москвитянин" 1846 года.
______________________
Вот подлинник и перевод их:
"Mes chers enfants, mes amis, mes compagnons! II у a de gran-des ressources dans le coeur de l'homme".
"Nous ne voyons ordinairement que quelques details et non pas le tout. Soyons done modestes et reserves dans nos jugements".
"Le jour viendra, mes chers amis, oui, il viendra, que vous de-ver ordonner; alors, je vous en prie, avec un maintien tranquille et doux, et d'un ton ferme et assure; tout cela agit plus qu'on ne pen-se sur Fame de celui qui obeit. Point de colere, point d'emporte-ment, sans orgueil, sans arrogance, et n'humiliez point - car cela revolte. N'oubliez pas, mes bons enfants, ce qu'on vous dit, c'est un ami veritable et sincere qui s'entretient avec vous".
Вот памятник графа Ангальта, другого не ищите. На Волковой поле прах его скрыт под тем камнем, под которым он хотел покоиться в стенах корпуса, а подле этого смиренного памятника возносится великолепный камень немецкому столяру.
Предпринимали подписку на памятник, но она не состоялась. Граф Ангальт подавал руку каждому русскому человеку, но не уступал ни шагу временной спеси. Верил ли Кутузов молве о графе и о корпусе, не знаю. Но он был вполне светским человеком и в этом резкой чертой отличался от Суворова. Отделяясь от света, Суворов, как будто опасаясь, чтобы слава его подвигов не затмилась, набивался с письмами ко всем значащим своим современникам. Кто чего-нибудь ищет и домогается, тот не хочет быть забытым. "Не покажись раза три в театре, - говорил Наполеон после первой войны в Италии, - и слава твоя расстелется дымом". Кутузов не вел переписки, но ввиду общества действовал своим лицом, кланялся и уклонялся, выжидал и не упускал выжданного, оттерпливался и после сумрачных дней выходил блистательнее.
В корпус вступил он во всем сиянии славы своей. Он жил в стенах корпуса, но не с нами. Незадолго до своей кончины граф Ангальт подарил мне полное издание Плутарха Амиотова перевода. Замечу здесь, что все то, что граф нам дарил, и все, что было в нашей увеселительной зале, он покупал на собственное иждивение и сверх того доставлял всевозможные льготы корпусным учителям. Граф Ангальт был мот и расточитель на добрые дела.
Беспечная веселость моя исчезла. Уныло бродя по саду, я то перечитывал изречения нашей стены, то читал "Юнговы ночи" Лаво, то проливал слезы вместе с Доддом, читая его размышления в темнице. Додд был духовник и наставник графа Честерфильда. В отсутствие своего воспитанника, увлекаясь благотворением, он составил доверенность за ложной подписью для получения из банка около 100000 рублей на наши деньги. Подлог открылся. Додд был взят под суд; были неопровержимые доказательства, что деньги разошлись по рукам бедных, сам граф ревностно за него ходатайствовал, но по английским законам был он казнен.
В это же почти время и в силу тех же законов адмирала Биха расстреляли за то, что противные ветры вырвали из рук его победу. Такие ветры бушуют часто и на твердой земле. После графа Ангальта забушевали у нас человек шесть силачей: они задирали и обижали слабых, в числе которых был и Толь. Однажды забияки условились потешиться над ним. Для меня тогда была единственная отрада отстаивать тех, кому грозила беда. Я присоветовал Толю спрятаться, а сам не пошел ужинать, занялся переводом мессинских элегий из "Анахарзиса" Бартелеми. Не отыскав Толя, забияки налетели на меня и кричали: "Ты его запрятал, где он?" - "На что он вам, - возразил я, - и долго ли вы еще будете тешить свои кулаки?" Вместо ответа кулаки застучали на моей голове, кровь хлынула у меня из носа. Я хотел выскочить в окно и стеклами изранил себе правую руку. На ней и теперь еще остались эти следы. Мой товарищ Толь в чинах и почестях забыл об этом. Да я ему ни о чем не докучал, потому что никогда не искал милостивого внимания важных лиц. Дело кончилось тем, что я за разбитое стекло и за шум был посажен на сутки в карцер.
Скажу по совести, что из всех моих товарищей один только я был мечтателем, и что часто воображение заполняло все способности моего ума. Увлекаясь порывом воображения, я сочинил стихи на тогдашние военные действия республиканского оружия, прибавя к тому и мысли мои о новой нашей борьбе в Польше. Трагик Озеров, все еще служивший в корпусе, показал мои стихи Державину, и лирик наш поручил ему сказать мне, чтобы я не давал волю воображению. Но в этом подействовал не он. Незадолго пред тем отец мой писал ко мне, что желает, чтобы я поступил в артиллерию, где служил наш родственник. Я отвечал, что всем наукам нельзя выучиться, что гнавшись за двумя зайцами - ни одного не поймаешь, и я к артиллерийской службе не способен.
В ответ отец мой писал, что до него дошел слух, будто я сочиняю стихи и советовал мне в изъявление благодарности за оказанные нам благодеяния написать послание к императрице, прибавляя, что об этом уже отнесся к Л.А. Нарышкину, и что он обещал довести мои стихи до сведения императрицы. Вот что было поводом к сочинению песни Великой Екатерине. Но об этом будет далее.
Между тем поразило нас необычайное обстоятельство. При вступлении в корпус графа Ангальта Екатерина до переезда своего в Царское Село и по возвращении оттуда проезжала мимо корпуса и дарила приветливой улыбкой кадет, сбегавшихся взглянуть на нее, но это прекратилось за год до кончины графа, и к удивлению нашему в начале декабря Екатерина опять проехала мимо корпуса. Эта загадка скоро объяснилась и предвестила преждевременный выпуск наш из корпуса. На другой день по проезде императрицы был Повещен, а чрез два дня воспоследовал экзамен, всегда происходивший по вечерам. Началось с русской словесности. Николай Яковлевич Озерецковский задал нам сочинить письмо, будто бы препровожденное к отцу раненым сыном с поля сражения.
Кадет Егоров был первым по классу, Калатинский вторым, а я третьим. Два первые сочинения Кутузов слушал без особенного внимания. Дошла очередь до меня. Я читал с жаром и громко, Кутузов вслушивался в мое чтение. Лицо его постепенно изменялось, и на щеках вспыхнул яркий румянец при следующих словах: "Я ранен, но кровь моя лилась за отечество, и рана увенчала меня лаврами! Когда же сын ваш приедет к вам, когда вы примете его в свои объятия, тогда радостное биение сердца вашего скажет: "Твой сын не изменил ожиданиям отца своего!" У Кутузова блеснули на глазах слезы, он обнял меня и произнес этот роковой и бедоносный приговор: "Нет, брат! Ты не будешь служить, ты будешь писателем!"
Недавно еще слышал я, будто бы Кутузов обходился с нами сурово. Это неправда; правда только то, что между им и нами было какое-то безмолвное недоверие, но это недоверие рушилось и разрешилось случайно. Кутузов пожал тогда такие лавры, каких не пожинал ни на высотах Мачинских, ни под стенами Измаила, ни на поле Бородинском - он победил самого себя.
Два вечера прошли спокойно. На третий спрашивали у нас всемирную историю, которая как будто нарочно подоспела с великими своими превратностями к важнейшему обстоятельству нашей кадетской жизни. Мы начали шепотом разговаривать между собой, и голоса 120-ти кадет слились в один жужжащий гул. - "Тише, господа!" - сказал Кутузов. Мы смолкли и чрез несколько минут опять заговорили. "Тише, говорю вам!" - грозно повторил Михаил Илларионович. Мы замолчали, но не надолго. "Тише!" - закричал он еще грознее и при этом третьем "тише" прибавил несколько слов, от которых мы замолчали. Ударило восемь часов; Кутузов вышел. Мы все пошли за ним. Каждый вечер Кутузов ездил к тогдашнему временщику. Слуга сказал, куда ехать, а мы закричали:
- Подлец, хвост Зубова!
В наше время о каждом экзамене начальник корпуса лично доносил императрице. На другой день Кутузов явился к ней.
- Каковы твои молодцы? - спросила Екатерина.
- Прекрасны, Ваше Величество, - отвечал он, - они слишком учены, им недостает только военной дисциплины. А потому, хотя они не дожили еще до сорока двух лет, но позвольте их выпустить.
Екатерина согласилась и сказала:
- Постарайся отдать твоих молодцов на руки таких полковников, которые бы не застращали их службой. Юношей надобно беречь, они пригодятся.
Кутузов объявил нам решение Екатерины. При появлении его нынешний граф Толь и я, мы стояли возле него. Кутузов любил Толя за искусные чертежи и за охоту к военным наукам. - Послушай, брат, - сказал он Толю, - чины не уйдут, науки не пропадут. Останься да поучись еще.
Толь остался, и Кутузов ознакомил его со своими военными правилами и познаниями.
Шесть человек выпущены были капитанами, а все прочие поручиками. Кутузов созвал к себе наших офицеров и сказал им: "Господа, разведайте, кто из кадет не в состоянии обмундироваться, да сделайте это под рукой. Наши юноши пресамолюбивые, они явно ничего от меня не возьмут". С мундиров недостаточных кадет мерки сняты были ночью: чрез три дня мундиры были готовы и отданы им, будто бы от имени их отцов и родных. Ударил час прощания. Мы составили круг. Кутузов вошел в него и сказал: "Господа, вы не полюбили меня за то, что я сказал вам, что буду обходиться с вами, как с солдатами. Но знаете ли вы, что такое солдат? Я получил и чины, и ленты, и раны; но лучшей наградой почитаю то, когда обо мне говорят: он настоящий русский солдат. Господа! где бы вы ни были, вы всегда найдете во мне человека, искренно желающего вам счастья, и который совершенно награжден за любовь к вам вашей славой, вашей честью, вашей любовью к отечеству". За день до выхода из корпуса, когда надели мы мундиры, Кутузов поодиночке призывал нас к себе и предлагал нам тактические вопросы. Мне задал он вопрос о полевых укреплениях. Чувствуя, что по строгим правилам науки не могу отвечать, я спросил: как прикажете мне объясниться, тактически или исторически? Он взглянул на меня и сказал: "Ну, посмотрим, отвечай исторически". Я начал: "Полевые укрепления устраиваются для остановления первых напоров неприятеля. Известнейшие из таких укреплений устроены были Петром I на поле Полтавском, и граф Де Сакс в сочинении своем о военном искусстве приписывает им победу русских над Карлом XII. В древние времена афинский полководец Ификрат при всяком случае укреплял свои войска и, когда его упрекали в излишней осторожности, он говорил: "В военное время неприятель везде. Он не там нападает, где его остерегаешься, но там, где его не ждут". Но никакие укрепления не могут устоять пред отважной решимостью войска. Граф Ангальт рассказывал нам о вашем движении на высотах Мачинских, споспешествовавшем к заключению мира с Портой Оттоманской 1791 года". Кутузов был доволен моим ответом.
Теперь скажу несколько слов о Л.А. Нарышкине. Лев Александрович Нарышкин, как говорилось, был столповой вельможа двора Екатерины, посредник между ею и мнением народным. Приготовляясь издать какой-нибудь указ, она поручала ему узнать: что скажет о том народ? Нарышкин знал дух народный и острыми замысловатыми шутками умел вызвать мысль народную. В простой одежде ходил он по площадям, протирался, никого не толкая, везде, где был народ, заводил речь, как бы неумышленно, о том, то нужно было ему выведать. Люди русские любили его. Затейливым балагурством и радушной лаской приманивал он сердца их. Однажды при мне сходил он с крыльца к карете. Его встретил хлебник с корзинкой и говорит: "Батюшка, Лев Александрович! Прикажите выдать за хлебы деньги". - "Скрипку, скорее скрипку!" - закричал он. Принесли скрипку. - "Ну, брат! Ты славный парень; пропляши бычка!" Тут вельможа-скрипач засучил рукава, заиграл, загудел и запел, словом, как говорилось, отодрал бычка, а хлебник удалой выкинул лихую выпляску. "Славно! Славно, брат!" - вскричал Лев Александрович. "Вот мы и расплатились. Я играл, ты плясал". Разумеется, что деньги были отданы. Лев Александрович был обер-шталмейстером. Однажды Екатерина ехала из Петербурга в Царское Село, до которого верстах в двух сломалось колесо в ее карете. Императрица, выглянув из кареты, громко сказала: "Уж я Левушке (так называла она Л.А.) вымою голову". Лев Александрович выпрыгнул из коляски, прокрался стороной до въезда в Царское Село, вылил на голову ведро воды и стал, как вкопанный. Между тем колесо уладили, Екатерина подъезжает, видит Нарышкина, с которого струилась вода и говорит: "Что ты это, Левушка?" - "А что, матушка! Ведь ты хотела мне вымыть голову. Зная, что у тебя и без моей головы много забот, я сам вымыл ее"! Все кончилось смехом. В другой раз пришел он во дворец, прикинувшись чрезвычайно встревоженным. - "Что с тобой сделалось, Левушка? - спросила Екатерина. - Ты так грустен!" - "Матушка! - отвечал он. - Жена меня гонит с белого света! Она требует, чтобы я платил долги! Да где это видано, матушка, чтоб придворный платил долги? От этого со стыда умрешь. Разведусь, разведусь с женой!" Долг был заплачен. Но какой? Екатерина возвращала ему только то, что он расточительной рукой рассыпал для народных увеселений.
Лев Александрович был еще гостеприимцем и угостителем всех азиатских народных старшин, приезжавших с поклоном к Екатерине или по делам. За столом было для каждого родное, любимое его блюдо. По пестроте разнообразных одежд различных племен, казалось, видишь не обед, а какой-то волшебный съезд из "Тысячи одной ночи". Хозяин азиатских своих гостей осыпал приветами и ласками, шутил, смешил их, забавлял музыкой и плясками. А они, возвратясь восвояси, говорили своим друзьям и родным: "Какая царица! Какие у нее бояре!"
Такой голос раздавался и в кочевье калмыков и в степях киргиз-кайсаков. Чувство достоинства души своей глубоко запало в сердца тех племен кочующих, которые сказали: "Лучше пальме быть вырванной с корнем, нежели переломленной: лучше человеку умереть, нежели жить в уничтожении". Ловила и Екатерина все случаи, чтобы торжественно показывать ему свой радушный привет. Был у него однажды бал и маскарад. Гремела музыка, танцевали под звуки польских Козловского, положенных на слова Державина; гремели клики:
Славься сим, Екатерина,
Славься, нежная к нам мать!
Внезапно и неожиданно является Екатерина в полном наряде царицы Натальи Кирилловны, подходит к хозяину и ласково приветствует его. Восхищенный хозяин бросается на колени, целует руку Екатерины и в слезах восклицает: "Матушка! Матушка!"
По выходе моем из корпуса я при первом шаге в большой свет увидел, что буду в нем пришельцем и гостем.
По приказанию милостивца нашего семейства Л.А. Нарышкина я напечатал в корпусной типографии упомянутую песнь Великой Екатерине, переплел в голубой атлас и представил ему первое мое печатное сочинение. В то же утро отправил он меня к князю П.А. Зубову с майором Петровым, служившим при дворцовой конюшне. В приемной князя было уже множество лиц и в мундирах, и во фраках. Нисколько не робея, но укрываясь от любопытных взоров, я стал в угол комнаты и закрыл шляпой мое сочинение, а мой услужливый путеводитель, как опытный знакомец с передними знатных, подбегал то к тому, то к другому с приветствиями и расспросами.
Я много уже читал о передних временщиках и думал: чего от них добиваются? Сегодня они все, а завтра вместе с их случайностью все исчезнет, и те самые раболепные поклонники, которые с такой жадностью ловили каждый его взгляд, первые забудут их. Кроме этого кружились в голове моей и Рим, и Спарта, и Афины, где не знали передних и где, по словам одного французского поэта, "не нужно было ждать приказа молвить слово".
Тут нечаянно оглянувшись, я увидел М.И. Кутузова, который стоял недалеко от дверей. В то время от князя вышел камердинер с подносом и с пустой шоколадной чашкой в руках. Кутузов поспешно подошел к нему и спросил по-французски: "Скоро ли выйдет князь?" - "Часа через два", - отвечал с важностью камердинер. А Кутузов, не отступавший от стен Очакова, ни от стен Измаила, смиренно стал на прежнее место. Досада закипела в моем юном сердце; я подошел к Петрову и сказал: "Я не стану более ждать!" Оторопев от этих слов, Петров спросил: "А что же я доложу Льву Александровичу?" - "Что вам угодно, - отвечал я, - Кутузов, герой Мачинский и Измаильский, здесь ждет и не дождется, а я что такое?" И я ушел. Часу в шестом вечера пришел я к Нарышкину. Он сидел на софе с каким-то незнакомым человеком: то был Державин. Увидя меня, Лев Александрович захохотал и сказал: "Таврило Романович! Посмотрите, вот этот Вольтеров Гурон, который убежал из приемной князя, он затеял там высчитывать послужной список Кутузова. Понатрется в свете - перестанет балагурить. Однако в песне его к Екатерине есть хорошие стихи"; и Лев Александрович прочитал наизусть следующее:
Ты отроком меня прияла,
Ты разум мой образовала,
Ты в сердце чувствия влила;
Благотворительной рукою
Ты правила моей душою,
Ты жизнь мне новую дала!
Державин похвалил эти стихи. Я был очень рад, и благодаря моей памяти с восторгом начал наизусть читать его Фелицу. Лев Александрович приговаривал: "Продолжай, продолжай, брат!" Лицо Державина дышало удовольствием, и слезы брызнули из глаз его при строфе:
Стремятся слез приятных реки
Из глубины души моей;
О, коль счастливы человеки
Там должны быть судьбой своей,
Где ангел кроткий, ангел мирный,
Сокрытый в светлости порфирной,
С небес ниспослан скипетр несть.
Державин поцеловал меня и сказал: "Питайте всегда эти чувства к государыне, это делает честь вам и вашему сердцу; но, - прибавил он, - передал ли вам В.А. Озеров мнение мое о ваших стихах?" Но, не дождавшись ответа, Лев Александрович спросил: "А что он, видно, и там что-нибудь напроказил? Уж не ударился ли он в политику?" Державин отвечал, что стихи мои не предосудительны, но что я часто слишком неосторожно увлекаюсь порывом воображения. - "То-то, брат, - сказал Лев Александрович, - воображение бред; а до политики не касайся, это не твое дело. Наша политика в кабинете Екатерины. Она за нас думает и заботится. А наше дело пировать да веселиться!" Был я в нескольких домах так называемого большого света, но нигде не слыхал ни слова о делах европейских. Мысли и душа моя летели на родину.