Еще одним весьма ценным поступлением 1956 года был огромный архив В.Д. Бонч-Бруевича. Историю его нужно начинать издалека.
Как известно, В.Д. Бонч-Бруевич и его жена В.М. Величкина были ближайшими друзьями Ленина и Крупской, сблизившись с ними в эмиграции, где сам Бонч (так его все в просторечии всегда называли) жил с 1896 года до революции 1905 года. Между двумя революциями, когда вся большевистская верхушка, вернувшаяся было на родину, снова эмигрировала, Бонч остался в России и вел обычную, вполне законопослушную жизнь, создав легальное издательство «Жизнь и знание», занимаясь исследованиями по истории религии и сектантства и собрав массу документальных материалов по этим проблемам (он издал тогда многотомную серию документов «Материалы к истории и изучению русского сектантства и старообрядчества»).
После революции этот гибкий человек снова вернулся в дружеское окружение Ленина и был назначен управляющим делами Совнаркома. Впоследствии он, однако, не был уничтожен Сталиным, а просто отстранен от всех важных постов и долгие годы вел скромную жизнь живого экспоната по истории партии, партийного мемуариста и музейного работника. Он был директором Музея истории религии и атеизма, помещавшегося в Казанском соборе в Ленинграде, а в Москве создал Литературный музей, вначале существовавший в качестве отдела в Библиотеке имени Ленина, а вслед за тем ставший самостоятельным учреждением. Потом, как уже сказано, фонды этого музея составили основу ЦГАЛИ.
Сталин знал, что делал, оставляя Бонча на свободе: мемуарное творчество старейшего соратника Ленина подкрепляло мифологическую биографию властителя живыми свидетельствами. Кроме того, по обычной своей методе он взял в заложники почти всю семью Бонча: после уничтожения РАППа был арестован бывший его глава, зять Бонча, Леопольд Авербах, за ним и его жена, дочь Бонча от первого брака Елена. Несколько времени спустя были взяты оба его пасынка, сыновья второй жены от ее первого брака. Никакие усилия добиться их освобождения не принесли результатов. Однако Бончу дали возможность усыновить всех внуков, чтобы освободить их от фамилий репрессированных родителей и подпорченных анкет. Таким образом, все члены семьи, носившие его фамилию, и среди них известный ученый-физик и довольно известный журналист, на самом деле должны были бы именоваться иначе. Владимир Дмитриевич дожил до смерти Сталина, но не дожил до реабилитации и возвращения домой дочери Елены Владимировны, с которой я потом не раз встречалась и даже вместе участвовала в вечере памяти Бонча в Политехническом музее в 1965 году.
Я многое слышала о Бонче от наших сотрудниц, прежде работавших у него в Литературном музее, да и сама была несколько с ним знакома, встречаясь на каких-то музейно-библиотечных заседаниях, и восхищалась его неутомимой, несмотря на возраст, деятельностью. Хотя, как я тоже упоминала, в 1941 году он передал документальное собрание Литературного музея в Главархив, но за первые же послевоенные годы он успел собрать много ценнейших материалов, причем таких, которые тогда никто, кроме него, не собирал. Он был, конечно, человек удивительный. Достаточно сказать, что при всем своем письменном и устном угождении Сталину, он — чего нельзя же было скрыть — держал на работе в своем музее ту самую гонимую интеллигенцию, которую отовсюду увольняли, собирал материалы сектантов и толстовцев, документы запрещавшихся обществ и организаций.
Однажды мне случилось приехать к нему на дачу (в Барвиху?) вследствие не совсем обычных обстоятельств. Дело было в следующем. Лит-музей издавал свой периодический орган под названием «Летописи Литературного музея» и выпускал немало других научно-публикатор-ских изданий. В 1948 году в «Летописях» были напечатаны материалы из семейного архива поэта-сатирика конца XVIII века С.Н. Марина. А вскоре появилась язвительная рецензия молодого критика З.С. Паперного «Сергей Никифорович, его родные и близкие». Я уверена, что автору рецензии по молодости лет просто не пришло в голову задуматься над последствиями, какие могли иметь его насмешки над интересом издателей к малозначительному поэту (он сам спустя полвека сожалел об этой своей рецензии в воспоминаниях, напечатанных в 1998 году в «Тыняновском сборнике»). Однако результаты не замедлили сказаться: высмеянное издание сочли достаточным поводом для отстранения старика Бонча от руководства созданным им музеем. Это был последний и огромный для него удар. Разумеется, рецензент был глубоко не прав и по существу - и целый ряд ученых и архивистов вознамерились выступить в печати с возражениями. Собирали подписи под письмом и у нас в отделе, а мне довелось отвезти их Бончу. Но когда я приехала к нему, он грустно сказал, что решается вопрос о его судьбе и никакая газета, конечно, ничего не напечатает. Так это и кончилось.
Бонч умер в 1955 году, и мы почти сразу вступили в переговоры о приобретении его архива с вдовой Анной Семеновной (Елена Владимировна была еще в лагере). Колоссальный личный и семейный архив, включавший в себя и массу коллекционных материалов, начал дробить еще сам Бонч. Документы, связанные с Лениным, он передал в ИМЭЛ; собранные им материалы по религиозному сектантству составили основу фондов ленинградского Музея истории религии и атеизма в Казанском соборе. Но основной массив оставался дома, и в его состав входило, помимо собственно архива, многотомное собрание копий документов, подлинники которых находились отчасти тут же, в архиве, отчасти же были розданы в другие хранилища. Кроме того, Бонч явно далеко не всегда различал собственно свой личный архив и архивы учреждений, которыми руководил. Одним словом, это было богатейшее собрание.
Переговоры с вдовой вел Шлихтер, и они ему дорого достались. Женщина она была уже старая, больная, непоправимо напуганная тяжелой судьбой своей семьи, а при этом просто очень трудного характера. Она, как завещал ей муж, не продавала архив, а приносила его в дар государству. Но при этом без конца меняла свои решения, пыталась что-то утаивать, намеревалась кое-что уничтожать, от чего ее нужно было все время удерживать, - тем более что она была некомпетентна и плохо понимала, чего добивается. Время от времени, устав от усилий, она взбрыкивала и отказывалась принимать Шлихтера, которого сама же просила помочь ей разобраться с материалами архива. Он должен был составлять и первичную опись, для чего каждый день бывал в доме (жили они очень близко от библиотеки, на улице Семашко). Не знаю, удалось ли бы довести дело до конца, если бы не деликатная помощь бывшей секретарши Бонча, а теперь друга семьи Клавдии Борисовны Суриковой, с удивительным тактом улаживавшей все возникавшие конфликтные ситуации. Борис Александрович, вообще-то отличавшийся несокрушимым терпением, в конце концов просто возненавидел вдову, не верил в ее болезни и называл ее не иначе, как симулянткой.
Мы еще не начали вывозить архив, когда Анна Семеновна ночью скоропостижно скончалась. Шлихтер узнал об этом, придя туда, как обычно, утром, и сразу же вернулся в отдел, чтобы сообщить мне об этом событии. Сообщил он так: молча вошел ко мне в кабинет, сел и с минуту продолжал молчать.
— Что случилось? — спросила я.
— Вы будете смеяться, — ответил он, — но эта симулянтка умерла!
Несмотря на кощунство подобной формулировки в трагических обстоятельствах, я и вправду не могла не засмеяться.
После похорон мы вывезли архив. Его тоже обрабатывали несколько лет.
Через пять лет мы вместе со Шлихтером писали обзор архива Бонч-Бруевича для «Записок ОР» (Вып. 25. 1962). Только тут мне довелось прочесть подряд тексты всего его мемуарного наследия. Оно поразило меня — но вовсе не содержанием, уже широко известным. К сожалению, в статье нельзя было тогда показать истинную картину, какая открылась мне. За пять лет, прошедших после XX съезда, под знаком «восстановления ленинских норм партийной жизни», покойный уже Бонч, апологет Ленина, более, чем когда-либо, был превращен в официозного мемуариста. Определенный набор его воспоминаний не раз переиздавался в книгах, предназначенных для всех слоев общества и для всех возрастов, начиная, по-моему, с детского сада. В архиве же сохранились все его написанные в разное время и расположенные мною по хронологии мемуарные произведения. И этот ряд замечательно демонстрировал, как автор изменял их, приспосабливаясь к требованиям каждого момента. Вряд ли существуют другие, возникавшие в течение столь длительного времени и столь же выразительные свидетельства для характеристики того, чего стоили мемуары современников в нашем тоталитарном обществе.