Вернусь, однако, к середине 50-х годов и к самым примечательным поступлениям того времени в фонды Отдела рукописей.
Первым из них был архив Н.А. Рубакина. Известный библиограф и общественный деятель, он вскоре после революции 1905 года эмигрировал (если не ошибаюсь, в 1907 году) и прожил за границей до самой смерти. Он был обладателем гигантской библиотеки (уже третьей, кажется) и ее, как и свой личный архив, завещал родине. То и другое поступило в нашу библиотеку в первые же послевоенные годы — но, как всегда бывало при нашей полоумной секретности, их несколько лет не приводили в тот порядок, который необходим для доступа читателей. Мы, например, вообще ничего не знали, а когда узнали о библиотеке, то не знали об архиве. И только в середине 50-х годов мне предложили принять архив. Он так и оставался не разобранным, в ящиках, в которых прибыл.
Открыв их, мы просто ахнули: помимо рукописей Рубакина и собранных им коллекций документов, там была богатейшая переписка с широчайшим кругом современников его долгой жизни. Документы архива заняли — ни много ни мало - 400 картонов. Целую группу сотрудников пришлось засадить на несколько лет за обработку этого архива.
Другим поступлением, вызвавшим тогда большой (и, по моему мнению, незаслуженно большой) интерес, были дневники Ромена Роллана. В 1935 году писатель, желая наверняка сохранить свои дневники периода Первой мировой войны, как чрезвычайно важные исторические свидетельства, но не считая пока возможным их публиковать, так как в них шла речь о многих людях, тогда еще здравствовавших, размножил текст на машинке и, заверив собственноручной подписью аутентичность копий, передал в пять библиотек разных стран. Дневники были запечатаны на двадцать лет, после чего каждая страна-хранитель получала право их опубликовать на своем языке. Один экземпляр поступил в нашу библиотеку. Подлинники писатель тогда же передал в библиотеку Базельского университета. Роллан, как известно, умер во время Второй мировой войны.
1 января 1955 года истекал назначенный им срок, и дневники нужно было распечатать. Создавалось впечатление, что откроются какие-то тайны прошлого. Хотя уже выяснилось, что никаких особенных тайн там не содержалось: вдова писателя М. Кудашева-Роллан не стала дожидаться завещанного покойным мужем срока и в 1952 году все-таки вскрыла экземпляр, хранившийся в Национальной библиотеке в Париже, и опубликовала дневники (возможно, она просто боялась не дожить до завещанного срока, а ей хотелось непременно напечатать их самой). Любопытнее всего, что и через двадцать лет по тем же соображениям, которые прежде побудили Роллана к запечатыванию, она сделала купюры в тексте, — забавный пример нелепых, доведенных до абсурда предосторожностей. Какое значение могли иметь теперь, через сорок лет, неблагоприятные для кого-то мелочи, несущественные отзывы? А текст все-таки был обнародован неполный! Право, не знаю, публиковались ли потом во Франции эти дневники без всяких изъятий.
У нас же, невзирая на парижскую публикацию, процедуре вскрытия дневников было придано чрезвычайное значение. Известно, как у нас хвастались просоветской ориентацией Роллана, неизменно преувеличивая его место в мировой литературе. В это время как раз начало издаваться новое собрание сочинений писателя (первое вышло еще до войны), проспект его и большинство томов были готовы, но теперь вставал вопрос о дополнительном томе. В общем, нам велели готовиться к скрытию дневников как к важному политическому акту.
Была приглашена пресса, ученые, так называемая общественность, готовился довольно длинный порядок речей. Я хорошо это помню, потому что сама занималась организацией всего этого. Но в последний момент что-то поменялось. Не знаю, что произошло, но уровень вдруг снизили: отменили намеченное приглашение французского посла, резко сократили число приглашенных вообще, а вместо министра теперь возглавлять процедуру было поручено заместителю министра, И.П. Кондакову. Мало того: отменено было и сообщение директора издательства о дополнительном томе собрания сочинений Роллана. Саму идею эту потом оставили. Для нас дело кончилось тем, что сведения о включении этих дневников в фонды отдела поместили в очередном выпуске «Записок ОР», — даже без аннотации содержания, поскольку можно было просто сослаться на парижскую публикацию.
Причины поворота нам так и остались неизвестными. Мы объясняли дело двумя предположениями: скорее всего кто-то, прочтя изданный текст дневников, обнаружил там такое же, как у большинства западной интеллигенции в те годы, негативное отношение к событиям 1917 года, а ситуацию подогрело какое-нибудь не вполне лояльное высказывание вдовы. У нас на подобное реагировали тогда очень нервно.