Но эта работа происходила уже в другую эпоху, на самом деле начавшуюся в подковерной борьбе вскоре после смерти Сталина, но для нас, простых людей, обнаружившуюся в полной мере только через три года, когда состоялся первый без него XX съезд партии со знаменитым докладом Хрущева о «культе личности».
Как ни долго продолжалось после него существование разлагающейся изнутри системы, как ни колебались на чашах исторических весов периоды просветления и нового ужесточения режима, но 1956 год был резким переломом. Сказанного открыто, на весь мир о сталинском времени (пусть сначала сочли нужным делать вид, что признаются в правде только своим) уже нельзя было ни уничтожить, ни замолчать. Съезд и его последствия, возвращение из ГУЛАГа выживших жертв репрессий, реабилитация их и погибших сделали главное необратимым. Это был коренной переворот — один из двух, пережитых мною. Второй, разумеется, — крушение советской власти в 1991 году.
Вот почему ясно помнится, как доклад Хрущева и последовавшие события раскололи общество, как по-разному реагировали люди даже в нашем узком кругу.
Сначала до нас дошел только слух о каком-то докладе с осуждением репрессий. Верилось с трудом. Но через пару недель стало известно, что членов партии будут знакомить — понятно, на закрытых собраниях — с частью не оглашенных в печати решений съезда. Видимо, формальное ознакомление с докладом Хрущева только коммунистов задумывалось с самого начала, как секрет Полишинеля, и утечке информации не только не препятствовали, но сами ее организовывали. Да и помимо этого в верхах нисколько не могли сомневаться, что о таком головокружительном перевороте всех понятий, за долгие годы вбитых в головы, члены партии непременно расскажут близким. Так и произошло.
У Павлика в институте доклад читали раньше, чем у нас; и он, беспартийный, тотчас же узнал об его содержании. И я, идя на собрание, была, казалось бы, вполне подготовлена к тому, что услышу там.
Тем не менее ничего подобного я не могла вообразить. По каким-то соображениям не стали проводить общего собрания всей парторганизации библиотеки, а собирали «кустами», по три-четыре отдела. Нас к кому-то присоединили, и, помнится, собрание устроили в кабинете заведующей Справочно-библиографическим отделом, сидело нас там человек двадцать. Доклад Хрущева, переплетенный в красненькую обложку с номером (так всегда оформляли закрытые партийные материалы), читали вслух, сменяя друг друга, несколько человек, в их числе и я. Помню, как, остановившись на миг, чтобы передохнуть, я взглянула на аудиторию. Лица у всех были каменные. Боялись не только проявить одобрение или недовольство, но просто живой интерес.
Обсуждение не предусматривалось. Когда чтение доклада и решения по нему были закончены, все молча встали и разошлись. Но по дороге к себе, в дом Пашкова, в туннеле мы заговорили.
— Наконец-то сказали правду! — глядя друг на друга со счастливыми лицами, говорили мы со Шлихтером.
Его в особенный восторг привела формулировка о восстановлении «ленинских норм партийной жизни». Не помню, что я думала тогда об этих «нормах», но что у меня и тогда, и еще много позже сохранялись иллюзии в отношении первых лет революции и принципиальной разницы между ленинским и сталинским периодами, — это факт. Сужу по собственной работе об архиве Ларисы Рейснер, написанной почти десять лет спустя (к ней я в своем месте вернусь).
Но с нами шла молодая сотрудница, недавно вступившая в партию Марина Кузьминская. Она долго молчала, но потом не выдержала.
— Чему вы радуетесь? — воскликнула она. — Я вас всех, любителей «правды», ненавижу! И этих сочинителей доклада! Кто их просил открывать нам глаза?! Раньше я во что-то верила, теперь никому больше не верю!
И долго после этого все мы старались воздерживаться от споров на эту тему - слишком остро и очень по-разному реагировали люди. Но эпоха менялась, и становилось возможным многое, раньше немыслимое.