Мне удалось без особой сутолоки занять верхние нары около печки. Я уже знал по опыту штрафной армейской службы — раздеваться в такой обстановке нельзя: все украдут. Поэтому так и лег в мокрой одежде и сапогах — сушиться и греться. Под голову положил полено. Заснул мгновенно, едва оттаяв. Но вскоре очнулся оттого, что меня кто-то дергает за шинель.
—Слезай, падла, я здесь лягу...
Злость какая-то вырвалась у меня изнутри: сколько можно терпеть?
—Пошел ты! Только попробуй тронь...
Отошел Иван Колыма — это кличка такая оказалась у моего притеснителя — к печке, взял полено и с размаху ударил меня по голове. Я упал на пол без сознания. Лужа крови вокруг меня напутала дневального, «местного» арестанта (не из новичков). Меня унесли в больничный барак к хирургу. Дневальный выскочил вслед и — в «пожарку»:
—Убили мужика! У меня в бараке!
«Пожарники» — это бывшие воры и бандиты, так называемый ссучившийся народ, или, по их же жаргону, «суки»,— лбы здоровенные. Не разобрался я почему, но в шесть дрючков они тут же «отходили» Ивана Колыму вусмерть. Ивана положили в смежную со мной палату. Там он и отдал богу душу в ту же ночь. Вот каким образом едва ли не впервые в жизни посетила меня справедливость...
Сотрясением мозга в больничном бараке не интересовались, а рана на моей голове оказалась не опасной. Гриша Рябов, бывший лейтенант медицинской службы, а теперь лагерный «фершел», лечил меня «с умом». Уж не знаю, чем он смазывал рану, только она отказывалась заживать вовсе. Он объяснял:
—В лагере, брат, день-другой лишние в лазарете пролежать — это уже удача. Лежи, пока вне подозрений.
С Гришей мы быстро подружились.
—А за что ты, Гриша, имеешь свои двадцать пять?
—За ревность.
И он рассказал, как убил девушку. Задушил её в лодке и выбросил в озеро. По причине ревности.
Н-да, вот тебе и Гриша. Вроде тише воды, ниже травы, и добряк по-своему, а — убийца!
—А как узнали?
—Сам рассказал. Год шло следствие, но никаких улик. А потом пошел следователь на одну хитрость. Как-то вмонтировал он мою фотографию в увеличенную фотографию глаза потерпевшей и предъявил мне этакий фотомонтаж. Вот, говорит, неопровержимая улика медицинской экспертизы. В глазах жертвы, по причине ужаса, запечатлелся твой портрет — облик убийцы. И я рассказал все.
—Гриша, а голова-то у меня болит. Может, с мозгами что?
—Ничего. Если бы с мозгами что нарушилось, ты бы уже умер, а раз живой, значит, все в порядке с твоим котелком.
Однако же пришла пора и выписываться. «Откантовался» я у Гриши две недели, отдохнул. На улице выпал уже настоящий снег, но было нехолодно. Первым же утром после выписки повели меня на работу в бригаду.
Выстроили пятерками у ворот, выпустили старших пятерок к инструменталке, где они взяли лучковые пилы, топоры. Раздали каждому пилу или топор, погнали в лес.
Я думал: «Как это умудряются в лесу охранять арестантов?» Мысль пришла просто из любопытства. Оказалось, все то же «самообслуживание»!
Бесконвойные «малолетки» прорубают просторные — тридцать метров в ширину — просеки, опоясывая ими огромный лесной массив по периметру. На просеках не только пни срезают под корень, а и выщипывают траву, потом строят вышки и пропускной пункт, где и шлагбаумы, и опять же конвойные.
А зимой делается ещё проще. Пробьют лыжню по периметру массива и ежечасно по лыжне ходят конвойные, проверяя, нет ли следов поперек лыжни...
Рубили лес. Занимался я обрубкой сучьев. Не сразу приспособился. Ноги мерзнут в моих щегольских сапожках, да и они уже изрядно испортились. Рукавиц нет. Однако, сняв шинель, в одной гимнастерке пластаюсь день-деньской.
Бьют в рельс. Это обед. Дают каши черпак и 200 граммов хлеба. Хлеб заранее развешен. Всякий довесочек к порции приколот березовой «спичкой».
Носач, видимо, сохранил деньги, потому что он не пилил лес, а устроился около повара и делал эти самые березовые спички да котел подтапливал, дровишки подносил... Умеют везде жить такие люди. И это, наверное, какая-то особая их порода.
Вечером во всей промокшей от снега одежде ложимся на голые нары, и только пар от каждого идет.
Ужин приходится ждать непомерно долго. В «столовой» — в холодной полуземлянке — при свете зажженной березовой коры, чадящей из специальных железных чашек, нас сажают за длинный деревянный стол. На столе лед от всяческих помоев.
Дают суп. И опять 200 граммов хлеба. Суп — это гнилая картошка в воде. Суп от нее черный. В чашке плавают куски рогожи. Видно, взяли куль гнилой картошки да так и бросили в котел вместе с рогожей, кинули потом немного соли.
Еда разнообразилась. Если не было картошки, тогда в супе плавала какая-то крупа вроде опилок — гаоляном называют.
Хлеб или сразу в рот, или прячь за пазуху да смотри, кто около тебя вертится: вырвут из рук — и в темноту.
Надо бы написать письмо домой, но нет бумаги. Карандаша тоже нет. Ничего нет. Да и писать не знаю куда. Не знаю, где наши. Где мать? Где Евгений? Где Иван? Где Александр? Ничего не знаю. Знаю ещё по письму в мае, что из Ферганы они уехали. А куда? Намеревались то ли в Магнитогорск, то ли обратно в Североуральск. Но куда отправить точно — не знаю.
Наконец отдал я вечерний хлеб за листочек бумаги (а надо ещё два куска отдавать), выпросил карандаш. Написал в Североуральск. А кому адресовать? Думал-думал и послал письмо Галактионову Василию Ивановичу — отцу моего школьного товарища, известному в Североуральске продавцу. Считал, что, если и есть кто там из наших, он их найдет.