20 июня меня вновь вызвали к следователю, но на этот раз уже в следственную камеру тюрьмы.
С Новичковым в такой обстановке я встретился впервые за время следствия. Камера. Стол посредине. Стул. Табуретка. Чернильница и ручка. На столе два тома нашего «дела» — более тысячи страниц.
Надо было прочитать оба тома, расписаться в листах «дела». За чтением я и узнал о подробностях побега Носача и о его махинациях с продажей легковой автомашины. Прочитал и показания самого Носача.
—Ну и что же со мной будет дальше? — спросил я следователя.
—А что дальше? Дальше — суд. Эх, попался ты как кур в ощип,— ответил, как мне показалось, с сочувствием он.
—Это все, что счел нужным сказать мне Новичков. Как же так? Зачем мне такой «сочувствующий» следователь?
23 июня принесли обвинительное заключение. В конце его был список лиц, вызываемых в суд в качестве свидетелей. Баландина нет. Ефименко нет. Решетина нет. Нет и Сивковского.
Почему так оборачивается весь ход событий? Казалось бы, последние должны быть по меньшей мере на скамье, рядом. Однако их нет даже в свидетелях.
Я написал заявление военному прокурору, в котором предупредил, что откажусь в суде от показаний, данных ранее, если не будут присутствовать, хотя бы в качестве свидетелей, Баландин, Ефименко и особенно Сивковский. Это была моя надежда на спасение.
27 июня 1948 года состоялся суд. Он длился с 10 часов утра до 10 часов вечера.
К Носачу приехала сестра. Они наняли защитников, заплатили деньги и моему защитнику Браверману, которого я не нанимал. (Но он должен был быть, потому что по делу есть и обвинитель — прокурор Шварц.)
Носач и Шварц ненавидели друг друга с той поры, как только познакомились. Когда-то Носач отказал ему в бензине, когда-то ещё кое в чем. Не потому ли за Носача прокурор Шварц ухватился цепко, а вкупе с ним и за всю нашу «компанию».
Сивковский выступил в суде, подтвердив факт о том, что я ему доложил о махинациях.
Ефименко все отрицал.
Баландин все отрицал.
Михайловский все признавал.
Я все признавал.
Заведующий пекарней все признавал по этой же части дела.
Носач не только все отрицал, но и выдвинул против прокурора обвинение в том, что тот некогда вымогал у него продукты, бензин, обмундирование, в том, что на этой почве у них когда-то была стычка и он, прокурор Шварц, ударил его, Носача, по голове пивной кружкой.
При этом Носач даже склонил голову и показал шрам в виде подковы на своей сивой, теперь остриженной голове. Под конец речи он объявил о своем недоверии составу суда, потребовал нового следствия.
Однако суд продолжал свою работу.
Защитник Носача вырисовывал из Григория Ивановича страдальца и жертву закоренелых жуликов — Михайловского и Мурзина.
Мой защитник Браверман жаловался, что ему «очень трудно защищать Мурзина, но по долгу службы он обязан...».
В зале поднялся шум.
—Прошу суд лишить слова моего защитника. Я его не нанимал! Я буду защищаться сам! — выкрикнул я, поднявшись с места.
Просьбу мою удовлетворили.
Защитник Михайловского также ополчился на него куда больше прокурора, присовокупляя и меня ко всем его темным делам. Вот так защита!..
В итоге Михайловский тоже отказался от защитника.
По всему было видно, что когорта Носача поработала и в «копейку», и от души, надеясь выручить своего собрата. Но и Шварц был фрукт, пожалуй, не хуже Носача, и он не столько мастерски, сколько сладострастно топил своего супостата.
Было жарко и душно. Я задыхался от жары, но и не подумал попросить воды (хотя, оказывается, имел полное право и попросить воды, и выйти по надобности, вдохнув по пути свежего воздуха, но ничего этого я не сделал, и только терпел, и только лишь думал одно: «Скорей бы вся эта инквизиция заканчивалась» ).
А процедура шла своим ходом, согласно писаным законам. Наконец слово — обвинителю Шварцу.
Шварц вышел на трибуну — и пошел, и пошел, и пошел... Благо, было что и о чем говорить.
Расстрелы после войны были отменены, и чувствовалось, какое сожаление по этому поводу и какая издевка звучали в голосе прокурора, когда он произносил:
— Я прошу суд вынести обвиняемому Носачу Григорию Ивановичу высшую меру наказания — двадцать пять лет!
Как же смачно произносил он, согласно своей дикции, эти жуткие цифры!
— Михайловскому Николаю Михайловичу, учитывая его признание, прошу определить меру наказания — двадцать лет!
— Мурзину Николаю Павловичу, учитывая его чистосердечное признание своей вины и искреннее раскаяние, я прошу суд вынести смягчающую меру наказания...
У меня екнуло сердце, сейчас он, может быть, скажет год, два...
— Пятнадцать лет!
Я упал в обморок. Меня начали отливать водой.
Когда я очухался, состава суда уже не было. Ушли совещаться.
Милиционер вывел меня на улицу. Меня два раза стошнило. Снова очухался и — в зал.
—Встать! Суд идет!
Встали. Слушаем.
«Именем...» и так далее:
Носачу — двадцать лет.
Михайловскому — пятнадцать лет.
Мурзину — пятнадцать лет.
Заведующему пекарней (фамилию я забыл, да и не знал его никогда) — десять лет.
Аньке — продавщице из военторга — десять лет.
Да, в 1948 году не существовало высшей меры наказания — расстрела. Высшей мерой считалось 25 лет. И, проявив «гуманизм», суд не пошел на поводу у явно пристрастного обвинителя, «скосил» Носачу «пятилетку».
Вот и все. Повели в тюрьму, теперь уже спокойного, с ясной головой, только непомерно уставшего.
Теперь все ясно. И в этом подлом деле. И вообще в жизни.
Рано утром ко мне перешел со своего места в камере некий майор Шлыкович. Москвич. Он осужден на 25 лет за весьма крупные махинации, связанные с производством и сбытом предметов ширпотреба. За ним числилась сумма в 300 тысяч рублей. Бывший летчик, скорее, наверное, интендант в летной части. Некоторое время он вместе с Носачом находился в следственной камере, и потому его раздирало любопытство: хотелось знать истинное состояние «дела» Носача.
—Ты расскажи подробнее, какова его роль и твоя в этой историйке?
Я рассказал.
Здесь же, в камере, я встретил знакомого — Коваленко, председателя К-ского райпотребсоюза, теперь осужденного на 20 лет. Здесь же были директор маслозавода, продавцы, кладовщики и даже один Адам, выдававший себя за шпиона, чем и пытался набить себе некую цену среди этих обреченных людей.
Коваленко каждый день водят под конвоем на квартиру, и каждый день он не может найти, где спрятан его партийный билет.
Билет надо изъять, потому что Коваленко теперь арестант. Вот и кланяются ему тюремные власти, как могут, а он, Коваленко, ради двух часов прогулки по городу выдумывает всякие версии.
Носач усмирился внешне. Однажды он подошел ко мне и стал просить, чтобы я написал жалобу, в которой снова все изложил бы в сплошном противоречии, дабы состоялся пересуд.
Ничего я этого делать не стал. Я понял, что жил среди волков, и, вопреки пословице, убедился, что не стоит по этой причине самому жить и выть с ними по-волчьи.