А на воле, как я потом узнал, происходило следующее. Поздней ночью 15 апреля Носач собрал экстренное совещание. Присутствовали Ефименко, Баландин, Михайловский, Сивковский, Решетин. Это было не совещание, а тщательный инструктаж с позиции следователя. Теперь Григорий Иванович выступал уже в своей профессиональной роли.
Сущность его главных указаний заключалась в том, чтобы никому, ни при каких обстоятельствах не выдавать истинного положения дел. Баландину — уничтожить продукты. (Баландин, Сивковский, Ефименко уничтожили — утопили в колодце — не только то, что утащил Баландин, но и продукты, полученные по нормам и карточкам на себя и на свои семьи. Ни синь пороха не оставили.) По документам, о которых будут спрашивать, отвечать: «законные», «не знаю», «не участвовал». На вопросы уличающие отвечать неясно, запутывать. Быть спокойными.
Григорий Иванович каждому определял срок (меру наказания) в случае признания. И довольно точно. Он не ошибался! Он назубок знал знаменитый недавний Указ, жестоко карающий даже за пару картофелин, горсть колосьев, выверченную казенную лампочку...
Утром в камеру принесли завтрак. Кусочек хлеба и десять килек. Потом, часов в десять, открылась «кормушка».
—Мурзин?
—Я.
—Собирайся без вещей.
Меня вывели из тюрьмы и передали солдатам из железнодорожной комендатуры. Она входила в нашу службу железной дороги, и ребята из этой комендатуры мне все были знакомы.
Это Носач через начальника гарнизона сумел обеспечить мне такую охрану на следствии. Он же организовал ведение следствия в городской военной прокуратуре, вместо того чтобы допросы снимались в следственной камере тюрьмы. Григорий Иванович надеялся на мой побег. Он надеялся и на то, что я в крайнем случае пойду по делу один. ещё позавчера он успел мне сказать: «У меня уйма знакомых. Мне легче тебя освободить, если ты один по делу. С групповым делом не справиться и мне».
Но ведь я уже дал показания. Как все это заново изменять? Не сумею я этого сделать. Да и не надо.
Солдат-конвоир спросил лишь:
—Ну ты, Николай, не побежишь?
—Не думаю, братец. Ни к чему.
Мы шли с конвоиром рядом. Винтовку он нес в положении «на ремень», так что горожане не могли, конечно, догадаться, что ведут арестанта. В прокуратуре следователь Новичков сказал конвоиру:
—Идите в часть. Я вызову, когда будет нужно.
Я остался без охраны. Новичков ещё раз спросил, подтверждаю ли я свои вчерашние показания. Я ответил, что подтверждаю и никаких изменений и дополнений вносить не собираюсь. Следователь вызвал конвоира, сам ушел на обед, а мне было велено ждать его в саду около здания.
Если наконец все закрутится в худшем варианте, то мне угрожает статья, которая за недонесение факта преступления органам власти определяла срок наказания до трех лет. Так опять же я доложил по службе Сивковскому.
...Надежды, надежды! На самом краю гибели человек продолжает надеяться на лучшую свою участь. Он верит в справедливость, тешит себя тем, что его поймут, учтут, оценят его честность и искренность. Неведомо было мне, что по свеженькому Указу судят, особенно на первых порах, ещё и напоказ, для острастки. И выбирают для этого лишь жертву и наказание пожесточей — по полной катушке.
Пришел следователь. Он снова отпустил конвоира, и мы вместе с ним пошли на военно-продовольственный пункт. Такое отношение следователя тоже обнадеживало.
На ВПП нас встретил Носач. Легким, едва уловимым движением головы он показал мне знак отрицания, что означало: «У тебя оказались излишки, и ты из боязни решил их уничтожить, убрать из склада. Как образовались излишки — ты не знаешь. Ну, разве трудно в такое русло направить дело?» А в глазах у него я видел: «Умоляю, сделай, как я говорю». В ответ я, так же, как и он, покачал головой: мол, на это я не пойду.
Майор Новичков отпустил меня пообедать в столовую. Меня окружили официантки, ребята наши. Вопросы, вопросы, вопросы: «Посадят Носача или нет?» Прибежал шофер Непомнящий и тоже: «Посадят Носача?»
—Посадят. Все карты у следователя в руках.
Пообедав, я поднялся в бухгалтерию, куда меня позвал
Новичков. Там были понятые. Шла ревизия бумаг Михайловского.
—Мне, пожалуйста, последний акт на сжигание талонов — от 8 апреля этого года.
Николай Михайлович знает, что это за акт.
—Мне, пожалуйста, приказ от 9 апреля на отпуск продуктов Решетину.
Дрожащими, непослушными руками Николай Михайлович извлек из бухгалтерских документов требуемые бумаги. Носач дальнейшей процедуры не выдержал. Он, зверски стрельнув глазами в мою сторону, вышел из бухгалтерии. А зря. Потому что тут же Новичков сказал:
—А теперь, пожалуйста, акт на сжигание талонов от 24 февраля и приказ на расход двадцати литров спирта.
В слабо разыгранном недоумении (дескать, это-то зачем?) Михайловский достал папку расходных документов за февраль. О, он знает, что это за бумаги! Он их отлично помнит...
В этот момент — удивительное чутье у человека! — снова вошел Носач. Увидев, что следователь выдает расписку главбуху и за эти февральские документы, он сразу понял, что надо менять тактику...
Новичков позвонил в комендатуру (она совсем рядом с ВПП) и с конвоиром отправил меня в тюрьму.
Будучи на ВПП, я узнал, что в тюрьму посадили продавщицу из военторга и заведующего хлебопекарней — по делу о том самом хлебе. Подходил ко мне и Андрей, который сам себе не верил, что находится на свободе.
«Правильно ли я поступаю?» — думал я. «Правильно,— отвечал сам себе.— Что я тут могу изобрести? Что выдумать?» Однако я уже чувствовал, что и Носач в чем-то прав, требуя заметать следы. К сожалению, у творцов правосудия слишком часто выходит так, что за полную свою честность человеку приходится расплачиваться вдвойне и втройне. Но что делать, не умею я лгать, изворачиваться...
А Носач, после того как ушел следователь, снова собрал оперативное совещание в том же «кворуме». На этом совещании все участники поклялись «быть при себе»: ни-ни, никаких намеков на известные факты не делать...
Надзиратель велел мне взять шинель («вещи») и повел меня на второй этаж в камеру Љ31. Здесь я буду сидеть — до 27 июня 1948 года.