Давно нет моей бабушки на этом свете, а воспоминания о неграмотной суровой старухе с нежным и любящим сердцем, таскавшей меня за собой с малолетства пешком по пригородным деревням с многочисленной дальней родней, до беспамятства обожавшей и бросавшейся на защиту при малейшей угрозе, наполняет душу светлым чувством благодарности.
В гневе бабушка, которую мои приятели за глаза звали Фёклой, была неудержима, но быстро отходила, и готова была отдать первому встречному всё, что есть у неё. Особенно возмущалась своей невесткой, когда та грозила отшлепать меня: «Ишшо черт, дитё гробить, выгоню с дому», негромко, опасаясь, что расслышит уже тогда терявшая слух мама, бормотала бабушка. «Таньк, можа к Маньке сходим - окликала меня через минуту Фекла Семеновна, - а она, холера, хай спить, а то она после ночи, как бешеная». Манька, пожилая сухонькая старушка, жила в крошечной хатёнке в Старом городе, рядом с переездом. Я любила ходить к ней в гости, смотреть на проходящие поезда. Боялась переходить Северский Донец по мосту, где между досками просвечивала вода. Услышав знакомый перестук приближающегося состава, волокла бабушку бегом, чтоб тяжелый паровоз не проломил под нами мост. Я всё допытывалась у Феклы Семеновны, где живет баба Маня, ведь та хатенка, куда мы заходили, крохотная в сравнении с нашим большим домом, казалась мне игрушечной. «Ишшо чёрт - девка, возмущалась Фёкла, - и где живеть, да здеся ж. Малахольная она у нас, уся в мать», -уже обращаясь к бабе Мане. А та, посмеивалась, хлопотала у печи, расспрашивая бабушку об отце, братьях, маме, к которой относилась с нескрываемой симпатией. Беседа была долгой, одну гулять меня не пускали из-за близости железной дороги, и я начинала тормошить Фёклу, задремавшую за беседой, с требованием возвращаться домой. «Ишшо чего, мы ж не ели, – вскидывалась бабушка, – щас Манька нам картох в мундире сварить, да ишшо с салом, да ишшо огурцами, а тада пойдем».
Иногда путь лежал дальше, в Игуменку, к каким-то родственникам. Но больше всего мы любили бродить по окрестным рощам и лесам, собирая дикие груши, яблоки, сливы, боярышник. Все это сушилось на зиму, а потом бабушка варила компоты, кислые, как уксус, на сахар денег не хватало. Пережив десять детей, из которых остался один мой отец, она глубоко презирала все, что казалось ей излишеством. В еде была неприхотлива. Сбои, теперь и слово ушло из лексикона, картофель, который выращивала сама, сушеные фрукты и лесные ягоды, в праздники - сало - вот и все, что признавалось ею. Все остальное презрительно величала мантулами. Ссорилась с мамой за то, что та заставляет детей делать уроки, приучает читать книги, содержит в идеальном порядке дом. В магазины бабушка ходила нечасто. А если удавалось отхватить сбои, закупала помногу. Впрочем, на аппетит не жаловалась. После операции поднялась, когда отошел наркоз, и отправилась в столовую требовать пропущенный обед. Мамины подруги-медсестры потом не без восхищения вспоминали этот забавный случай, а тогда им было не до смеха. Испугались, что разойдутся швы. «Божьему одуванчику» было под 80. Бабушка не признавала домашней женской работы, не любила стирать, убирать, готовить, предпочитая всей этой «возне» работу с молотком, пилой, лопатой. В 20-е, оставшись с детьми без мужа, умудрялась подрабатывать на собственной лошади, освоив чисто мужскую профессию извозчика. Со вторым мужем, овдовевшим поляком – железнодорожником Романом Игнатьевичем Гаврилюком построила огромный по тем временам дом, в одной половине которого жили с семьями две её приёмные дочери, а вторую занимала бабушка с мужем и семьей сына.