* * *
Литературный Институт имени Валерия Брюсова решил устроить выступление Сергея Есенина в главной аудитории, отменив по этому случаю все лекции. Вечер оказался ловушкой для поэта: ему не сказали, что на вечер приглашен и Маяковский, а Маяковскому ничего не сказали о Есенине.
Первым в Институт пришел всегда аккуратный Маяковский. Его провели в одну из комнат рядом с главной аудиторией. Позже на такси подъехал Есенин. С ним приехала Галя Бениславская. Поэта провели в отдельную комнату, а Гале указали место в первом ряду. Она была в изящном темно-синем платье. Всех удивило нечто необычное в ее облике: за ее спиной были две длинных косы ниже пояса. — Вероятно это нравится Сергею Есенину, — думали многие, глядя на косы.
Аудитория быстро заполнилась публикой. Пришедшие позже стояли в проходах и в соседних комнатах, откуда можно было слышать выступающих. На эстраде было поставлено два стула — у правой стены и у левой. Конферировал юркий студент комсомолец Борис Фридман — веселый, добродушный, с темной вьющейся шевелюрой. После третьего звонка он выбежал на эстраду и громко объявил:
— Сергей Александрович Есенин!
Зал забурлил аплодисментами. На эстраду вышел поэт — изящный, белокурый, в сером американском костюме. Рукоплескания не прекращались. Поэт несколько раз поклонился направо и налево, но каждый поклон только увеличивал бурю восторга. Тогда виновник этой радости в приятном недоумении развел руками и показал на круглые часы над дверью, что означало: «Не тратьте драгоценных минут на демонстрацию любви ко мне». Аплодисменты стихли. Поэт занял середину эстрады.
Первые строки коснулись каждого сердца, как электрический ток:
Да, теперь решено, без возврата
Я покинул родные поля.
Уж не будут листвою крылатой
Надо мною звенеть тополя...
Каждая душа потянулась к автору, хотелось грустить и радоваться вместе с ним.
Низкий дом без меня ссутулится,
Старый пес мой давно издох.
На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, Судил мне Бог.
Каждое слово поэта проникало в трепещущие сердца слушателей, как проникают дождевые капли в иссохшую от зноя землю. Все жадно впитывали эту влагу, этот аромат лирики, эти скорбные признания безнадежности. Поэт слышал звучание каждого сердца в этом уютном зале. Это было торжество каких-то неведомых сфер, которые иногда подхватывают людей на невидимых глазом крыльях и уносят к звездам, в иные миры, где нет ничего похожего на земное прозябание. Студенты и гости были в сладостном опьянении, в том опьянении, к которому призывает французский поэт Бодлер, к опьянению красотой, словом, музыкой. Казалось, что после первого стихотворения стены рухнут от аплодисментов. А потом другое:
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.
Читал Есенин красиво, с легким повышением голоса в конце каждой строки. От легкого покачивания головы его золотистые завитки над широким лбом раздвигались, а каждый завиток рассыпался на отдельные волоски. После трех стихотворений Есенин хотел читать четвертое, но Борис Фридман развязано предложил:
— Отдохните, Сергей Александрович! и указал на стул, стоящий у стены. Поэт смутился, ничего не понимая. Он не спеша подошел к венскому желтому стулу, но не сел, а только положил правую руку на верхний полукруг стула, и тогда многие заметили, что его большой палец слегка вздрагивает. А конферансье, подойдя к самому краю эстрады и держась на ней только пятками, громко, с торжественностью в голосе, объявил:
— Владимир Владимирович Маяковский!
Есенин вздрогнул, поморщился и что-то сказал тихим голосом. Сидевшие в первом ряду услышали, как он довольно ясно прошептал:
— Ловушка!
Многие испугались, что он в знак протеста покинет эстраду, но он, к удивлению, остался и сел на стул, закинув ногу за ногу.
Аплодисменты при встрече с другим поэтом были такими же оглушительными. Но некоторые слушатели совсем не аплодировали — это были противники Маяковского, которые не считали его поэтом. Стихи — это то, что можно петь, а не бросать, как каменные глыбы с вершины высокой горы. У Есенина — лирика, а у Маяковского — неотесанные булыжники, что-то противоестественное.
Выйдя на эстраду и увидев своего собрата, Маяковский вежливо поклонился в сторону поэта. Есенин ответил небрежным кивком. Многим показалось, что поклонились лишь завитки над его лбом, а не голова.
Как и Есенин, Маяковский читал стихи наизусть. Голос у него был бархатистый, сильный, приятного тембра. Каждое слово было отчеканено. Это был не лирик, а трибун, похожий на великана, в костюме цвета маренго, почти черном. Под цвет костюма был и галстук. Густые прямые волосы темного тона раздваивались как раз над серединой лба, который шириною не уступал есенинскому. Концы двух половинок прически прикасались к ушам и вздрагивали при чтении, как страусовые перья на шляпах модниц:
Пусть во что хотите жданья удлинятся —
Вижу ясно, ясно до галлюцинаций,
До того, что кажется —
Вот только с этой рифмой развяжись,
И сбежишь по строчке в изумительную жизнь.
Мне ли спрашивать — да эта ли, да та ли?
Вижу, вижу ясно до деталей —
Воздух в воздух, будто камень в камень,
Недоступная для тленов и прошений,
Рассиявшись, высится веками
Мастерская человеческих отношений.
У Есенина все ясно, просто, понятно, над его словами не нужно ломать голову. К Маяковскому надо прислушиваться, чтобы не выпало из внимания какое-либо звено. В слушании он понятнее, чем в чтении по книге, он завораживает магией голоса, он каждое слово опускает в мешок вашей души, как тяжелое сокровище, и вы начинаете чувствовать, что эта ноша не по вашим силам, что вы споткнетесь с этой поклажей, которую кое-кто считает драгоценностью. Но многие считают это не драгоценностью, а лишь речными голышами или приморскими камнями, окрашенными фосфорической краской авторского обаяния.
Маяковский читал дольше Есенина. Недовольные протестующе задвигались, стали перешептываться:
— Почему такая привилегия одному в ущерб другому?
Поэт заметил это и остановился. Раздались аплодисменты. Этим воспользовался Фридман и объявил:
— Сергей Александрович Есенин!
Опять забушевали восторги. Слушатели попросили:
— Читайте больше!
По три раза выступили оба поэта — такие разные, органически несоединимые. Вероятно устроители вечера хотели потрафить вкусам обеих студенческих групп — влюбленным в Есенина и друзьям Маяковского. Смесь этих двух словесных напитков, этот поэтический «ерш» одурманил души слушателей. Споры готовы были разразиться тут же, при них.
Во время программы многие думали:
— Поздороваются ли они за руку и кто к кому подойдет?
Подошел Маяковский и, пожимая руку Есенина, по благодарил за «настоящие стихи». Он произнес эти два слова подчеркнуто громко. Все ждали, что Есенин ответит любезностью, тоже комплиментом, но ничего не сказав о стихах собрата, он натянуто произнес:
— Рад был с вами встретиться.
Радости в его словах никто не почувствовал.
Когда поэты стояли рядом, слушатели пустили в ход ладони, ступни, голоса, на эстраду полетели цветы. Их не подняли ни Есенин, ни Маяковский, не зная, для кого они предназначены. Так и остались эти цветы пренебреженными из чувства тактичности: поэты не хотели обижать друг друга. Другое дело, если бы цветы были отданы в руки лично.
Есенин и Маяковский на вечере в Литературном Институте были, как два петуха разной породы — один задиристый, самоуверенно-самолюбивый, другой — более спокойный, с чувством собственного достоинства. Многие по окончании программы ринулись к эстраде, чтобы поблагодарить поэтов и пожать им руку.
Еще не расходясь с вечера, слушатели подводили итог сражению. Кто победил? Большинство было на стороне белесого петуха — Есенина. Его настроения были родственны многим, а в словесной структуре Маяковского было что-то непривычное, вызывающее какой-то внутренний протест. Всех удивило отсутствие директора Института — Валерия Брюсова. Но многие говорили, что он болен. Жалко, что Борис Фридман не догадался сказать об этом.