* * *
Лето 1955 года мы проводили на даче в Салтыковке. Как и прежде, я бегала на станцию встречать маму, возвращавшуюся с работы, как прежде, она раскидывала руки и заключала меня в объятия. Но теперь ее объятия тяготили меня, потому что я задумала уйти от нее к Подольским. Я знала, что для мамы это будет ударом – прежде всего по самолюбию. Подлая мысль, что она утешится с Абрамом Наумовичем и обретет крышу над головой в его крошечной комнате на Покровке, не покидала меня. Я находила бесчисленные оправдания, убеждая себя, что теперь не буду мешать им, и они заживут беззаботно и счастливо. Я суетливо старалась облегчить свою совесть, но ничто не приносило мне облегчения. Когда же я размышляла о том, в какой форме преподнести эту новость маме, меня обдавало холодом. Я прокручивала ситуацию бессчетное количество раз, припоминала все случаи, когда мама была виновата передо мной, колебалась, преодолевала нерешительность, подавляла любовь и жалость к маме, наконец, использовала главный аргумент: она забрала меня от Подольских, желая нарочно мучить их. Это стало моей козырной картой, но пустить ее в ход я все равно не могла. Дело топталось на месте, лето подходило к концу, мы собирались переезжать в Москву, а я все еще не поговорила с мамой. Во мне нарастала жестокость. Я подавляла в себе жалость к маме. Все это было так больно и так трудно, что слова, в конце концов, сказанные мною маме, вытеснились из моего сознания: я забыла их. Кажется, я все-таки подсластила пилюлю и, отведя глаза, пробормотала, что хочу жить в человеческих условиях. Мне до сих пор стыдно вспоминать об этом.
Набив рюкзак книгами, я уехала в Мажоров. Тата не была в восторге от моего шага, боялась мамы, сомневалась во мне. Серьезность случившегося не сразу дошла до мамы. Я приходила к ней на Покровку, потому что именно туда она сразу же перебралась от тети Ксени, которая, оставшись одна, начала быстро чахнуть. Я навещала ее все реже, мне было не до нее. Жека устроила тетю Ксеню в какую-то богадельню, где ее и настиг конец. Та же Жека, никогда не питавшая к маме особо добрых чувств, вдруг активно встала на ее сторону, звонила в Мажоров, пыталась пристыдить меня, предрекала последствия моего “рокового” шага, но все было напрасно. Я водворилась у бабушки и Таты, мне купили топчан, который поставили напротив книжных полок и “красного” шкафа, я перешла в другую школу, где училась Галка, и где я протянула только год. В семье опять возник неразрешимый конфликт. Тата, хоть никогда не признавалась в этом, боялась отпускать меня на свидания к матери. Она ревновала. Мучимая совестью, я стала делать это тайком. Все повторялось в перевернутом виде. Ситуацию разрешило то, что через год мне предстояло закончить школу, а надежд на это у меня не было никаких: в 9-ом я знала математику и физику не лучше, чем во втором. Семейство поступило мудро, объединив усилия. Мама взяла мне репетитора, студента, прозванного “чижиком”. Он месяца два или три мучился со мной. К всеобщему ликованию я сдала математику и физику на четверки, получив тройки в аттестате почти по всем предметам, кроме литературы, истории и немецкого языка.
Меня отправили на выпускной бал в чудовищно сшитом платье из подаренного Наташей красивого шелка и в клеенчатых черных босоножках, в которых я чувствовала себя ничуть не лучше Андерсеновской Русалочки, – и эта страница моей жизни закрылась.
Однако долгожданной свободы я не испытала. Сразу встал вопрос о том, куда мне поступать. Я мечтала о филологическом факультете университета, но Тата и ее подруга Любочка Висковская плотно насели на меня, утверждая, что, во-первых, с моим отчеством меня в университет не примут, а, во-вторых, прежде всего, я должна получить специальность, которая даст кусок хлеба. Подобные разговоры кажутся юному существу неизъяснимой пошлостью! Меня убеждали, что после филологического факультета я вольюсь в ряды безработных и, кстати, были правы.
В то лето 1957 года мы снимали дачу в Манихине вместе с Наташей, Ирочкой и тетей Симушей. Неподалеку от нас обосновались Любочка Висковская с Любовью Николаевной и Олечкой. Мы часто вместе гуляли, ходили купаться на Истру – и обсуждали мое ближайшее будущее. В конце концов, из-под палки, я согласилась поступить в фельдшерское училище. Подготовкой к вступительным экзаменам я себя не изнуряла, тайно надеясь провалиться. Но я поступила, и для меня началась двухлетняя пытка. Так как я знала, что мне не нужен ни один из медицинских предметов, то ненавидела все. Однако как-то справлялась, пока дело не дошло до анатомии. Тут я поняла, что мне пора покидать училище. Но за меня взялась наша Олечка. Я ездила к ней, когда она дежурила в больнице Кащенко, и Олечка, с несвойственным ей терпением, не крича и почти не раздражаясь, заставляла меня постигать премудрости анатомии.
Я так часто прогуливала занятия в училище, бродя по извилистым и холмистым переулкам Покровки, что знаю этот район Москвы лучше других. Два года показались мне вечностью. Но ничто не проходит бесследно, и ни одно полученное знание не бывает бесполезным.
Однажды директор нашего училища, который преподавал нам физиологию, сказал, что в другой группе учится 50-летний мужчина, травник, знающий индо-тибетскую медицину. Этому человеку нужен был диплом: ему не разрешали практиковать. Так как моя бабушка была очень больна, Тата попросила меня поговорить с травником, которого звали Иваном Игнатьевичем Бадуновым. Он стал у нас частым гостем и лечил всю нашу семью и наших друзей. Это был врач-самородок, наделенный уникальной интуицией и обладавший огромными знаниями. Иван Игнатьевич был застенчив, несколько странен, совершенно бескорыстен и похож на русского мастерового. Познакомившись через несколько лет с его женой Марией Васильевной, Тата узнала историю Ивана Игнатьевича. Мария Васильевна была старше его лет на шестнадцать. Родились они в одной деревне. Перед Первой мировой войной Иван Игнатьевич закончил фельдшерские курсы. На фронте он получил контузию, следствием которой стала ретроградная амнезия (потеря памяти). После длительного лечения в госпиталях, он попал к известному врачу Постникову, занимавшемуся, в частности, гомеопатией. Постников вылечил Ивана Игнатьевича и выразил готовность заниматься с ним гомеопатией и индо-тибетской медициной. Так Иван Игнатьевич приобрел знания, каких никогда не получил бы в медицинском институте. Между тем Мария Васильевна вышла замуж и перебралась в село Никольское под Москвой. Накануне Второй мировой войны она жила там с мужем и взрослой дочерью Шурой. 22 июня 1941 года Иван Игнатьевич и Мария Васильевна случайно встретились на ступеньках станции метро “Маяковская” и узнали друг друга, хотя не виделись после Первой мировой. Иван Игнатьевич опять уходил на фронт, и Мария Васильевна дала ему свой адрес в Никольском. Муж ее погиб на фронте, а когда война закончилась, в Никольское приехал Иван Игнатьевич и вскоре сделал Марии Васильевне предложение. Она ответила, что Шура больше подходит ему по возрасту и лучше бы ему жениться на ней. Иван Игнатьевич настаивал на своем. Обсудив все, они решили обратиться к священнику. “Если батюшка освятит этот брак, - сказала Мария Васильевна, - я пойду за тебя”. Батюшка “освятил”. С тех пор они жили вместе. Но вскоре Ивана Игнатьевича посадили, изъяв у него книги по индо-тибетской медицине и гомеопатии. За него хлопотали все, кого он лечил. Среди них были известные ученые, художники, артисты и даже врачи. Вскоре Ивана Игнатьевича выпустили, но книг ему не вернули. Лечил он по памяти. К его маленькой квартирке в Оружейном переулке стекались толпы больных. Он не отказывал никому – и помогал всем. Не лечил он только онкологические заболевания, а тех, кто брался за это, считал шарлатанами. К нам Иван Игнатьевич приезжал на такси. Когда Тата давала ему деньги, он совал их ей в карман, говоря: “Купи маме фрукты”. Первой умерла Мария Васильевна. Через несколько лет Ивана Игнатьевича разбил паралич, и он потерял речь. Шура, ходившая за ним, говорила, что он силился объяснить ей, какие ему нужны лекарства, но не мог. Мы с Татой проводили его на Николо-Архангельское кладбище. Этот святой человек заслуживал лучшей участи.