* * *
В 1948 году я пошла в школу. Сентябрь выдался теплый, и мама возила меня на электричке в Москву. Школа находилась в переулке напротив филиала МХАТ. Мою первую учительницу, простую и славную женщину, звали Клавдия Алексеевна. Мама пыталась снять квартиру в Москве, и, наконец, это ей удалось. Какая-то актриса, уезжавшая на гастроли, сдала нам весь первый этаж дома в Гагаринском переулке. Квартира была большая и мрачная. По стенам висели картины, на полу, на круглых подставках стояли небольшие бронзовые и мраморные скульптуры, пугавшие меня своими незрячими глазами и неприятным сходством с человеком. Мне казалось, что эти незрячие глаза постоянно следят за мной, куда бы я ни направилась. Единственным моим спасением и утешением была маленькая гладкошерстная собачка, наверняка очень породистая. Возможно, это был карликовый пинчер, но тогда я не разбиралась в породах собак. Возвращаясь из школы в этот пустой дом, я бросала на пол портфель, хватала на руки собачку и забиралась с ногами на оттоманку, возле которой стояло огромное трюмо. Едва начинало темнеть, зеркало становилось бездонным и поглощало всю обстановку роскошно меблированной комнаты. Я боялась взглянуть в сторону зеркала, боялась спустить ноги, включить свет и пройти по длинному темному коридору в уборную. Дрожь карликового пинчера передавалась мне. Мы сидели, прильнув друг к другу, и не меняли позы, пока не появлялась мама с Абрамом Наумовичем.
Той же осенью мы перебрались из этой квартиры на Пушкинскую улицу, в тот самый дом, на первом этаже которого размещался меховой магазин, а в витрине стоял огромный оскалившийся волк. Мама сняла одну комнату с прилегающей к ней кухней у первой жены К.Г.Паустовского, художницы с большими странностями, претензиями на богемность и длинной челкой, подчеркивающей ее принадлежность к определенной среде. Она и ее взрослый сын, тоже художник, жили в комнате, соединенной с нашей комнатой общей дверью. Высокий шкаф так искусно маскировал эту дверь, что мы долго не подозревали об ее существовании. В этой же квартире обитало еще несколько семей. Здесь у меня появилась первая подруга Наташа, с которой мы до умопомрачения играли в какие-то игры типа “Вверх и вниз”. Время мы проводили у нее в комнате, так как там было уютнее. Вернувшись с работы, мама звала меня ужинать. Понимая, что после ужина мне придется помыть посуду, так как мама устала, я отказывалась от еды под разными предлогами. Когда все предлоги были исчерпаны, мне пришлось объяснить маме, почему я не ем. Я очень подробно рассказала ей, как нас водят в школе в столовую, дав нам перед этим белые переднички, и как там вкусно кормят. Мама поверила: все выглядело очень убедительно. Но через несколько дней к нам в связи с чем-то пожаловала моя учительница Клавдия Алексеевна. Я сидела на стуле, ни жива, ни мертва и переводила глаза с мамы на нее и обратно. Наконец, Клавдия Алексеевна поднялась и начала прощаться. Вот тут-то мама и рассыпалась в благодарностях за то, что школа так поразительно заботится о детях. Клавдии Алексеевне было явно жаль меня, но она не могла подтвердить мою ложь. Вслед за разоблачением последовали репрессии: меня разлучили с Наташей, заставили ужинать, а стало быть, и мыть посуду.
Этот первый школьный год запечатлелся в моей памяти, как очень длинный. Во-первых, мы переезжали с квартиры на квартиру, а во-вторых, мое пробуждающееся сознание начало раздваиваться по вине взрослых. Вначале я училась хорошо, потому что к тому времени умела читать и писать. Но мне было не до уроков: я ждала отца. И вот однажды в наш класс вошла директор школы и сказала: “Подольская, пойдем со мной”. Я кинулась к ней “быстрее лани”, и она, слегка обняв меня за плечи, повела в актовый зал. Вдоль стен стояли стулья, на одном из них сидел пожилой человек в очках. Искоса взглянув на него, я сразу узнала в нем дедушку Израиля Григорьевича, но ничем себя не выдала. Директор между тем, положив руку мне на плечо, водила меня кругами по залу и говорила со мной о чем-то незначительном, позволяя дедушке наглядеться на внучку. Ни дед, ни я не сказали друг другу ни слова. Потом директор увела меня в класс. Эта женщина, очевидно, посвященная в ситуацию, поступила благородно, сделав выбор в пользу Подольских.
Я пришла в смятение. Как враг мамы, а значит, и мой, посмел явиться в школу! Зачем? Может быть, от меня что-то скрыли? Раздираемая мучительными сомнениями, я поплелась домой, но, разумеется, не сказала маме об этом визите. Вскоре после этого ситуация повторилась. Опять в класс вошла директор, опять повела меня в актовый зал, но теперь там сидел не дедушка, а Тата (я сразу ее узнала) со своей подругой, красивой высокой и статной дамой Галиной Михайловной Улицкой. Директор все так же водила меня по залу, а бедная Тата пожирала меня глазами. К концу этой пытки закончились и уроки. Одевшись и взяв свой портфель, я пошла к выходу из школы. Увидев, что Тата и ее спутница следуют за мной, я открыла наружную дверь и пропустила их вперед. “Какая воспитанная девочка”, - сказала Татина спутница и протянула мне конфету (неслыханную для меня роскошь), от которой я наотрез отказалась. На душе у меня было скверно. “Скрывая эти посещения от мамы, я предаю ее”, - думала я. Вместе с тем во мне тогда впервые пробудился интерес и даже что-то вроде жалости к людям, которые довольствуются тем, что приходят тайком взглянуть на меня. “Если я скажу маме, то предам их”. Я изнемогала от раздвоения, невыносимого для ребенка. Как выяснилось позднее, ни дед, ни Тата не подозревали о том, что я узнала их. Более того, они скрывали друг от друга свои визиты в школу! Но было еще одно – самое главное: я поняла, что эти визиты не имеют никакого отношения к возвращению отца.
В том же учебном году Тата снова пришла в школу, на этот раз с двоюродным братом Моней (Соломоном Юльевичем Жуховицким), голубоглазым, смешливым и очень живым. Не помню, как они заговорили со мной, и почему я стала отвечать им, но какой-то нейтральный разговор завязался, пока мы шли по Пушкинской улице к моему дому. Я запомнила, что шли мы почему-то по противоположной стороне. Возможно, Тата и Моня старались избежать встречи с мамой или Абрамом Наумовичем. Прощаясь, Тата сунула мне кулек со сладостями, и они ушли. Кулек жег мне руки. Принять сладости и тайком съесть их не приходило мне в голову. Но как от них избавиться? В те годы даже сахар выдавали по талонам, и я бегала на задворки Тверской, где возле какого-то подъезда выстраивалась огромная очередь. Каждому писали на руке его номер химическим карандашом, предварительно послюнявив его. Выбросить сладости в урну я считала кощунством. Я осторожно прокралась в подъезд нашего дома, спустилась на один пролет вниз и положила кулек возле двери дворничихи, после чего опрометью бросилась наверх.