* * *
Однажды мы с мамой и Абрамом Наумовичем пошли купаться. Плавать я тогда не умела, и мой будущий отчим, решив научить меня, взял на руки и отнес в довольно глубокое место, где и разжал руки. Я камнем пошла ко дну. В тот день в моей душе угнездился страх к нему. К чести мамы, должна сказать, что она больше не позволяла Абраму Наумовичу проводить подобные эксперименты.
Работали они тогда в Москве, но, приезжая в Яхрому, нередко соглашались принять местных больных. И опять-таки, уже к чести обоих, скажу, что делали они это совершенно бескорыстно и, несмотря на голодные годы, не брали за медицинские услуги не только денег, но и “натуральный продукт”, который совали им благодарные местные жители.
Иногда Тата забирала меня с собой в Москву, к бабушке и дедушке Подольским. Однажды после такого визита (знаю об этом с ее слов) она отвезла меня на Савеловский вокзал, где должна была передать с рук на руки Абраму Наумовичу, отправлявшемуся в Яхрому. В вагоне я зашлась диким ревом, крича: “Не отдавай меня ему!” Бедная Тата смутилась и растерялась; женщины, наблюдавшие все это, приняли ее за мою мать и упрекали в жестокости. Из всей этой сцены помню на тактильном уровне, как Абрам Наумович сжал мои руки своими (почему-то всегда холодными и красноватыми) и, злобно посмотрев на Тату, предложил ей удалиться.
Так началась у меня совсем другая жизнь.
“Мы меняем души – не тела”. В этом трюизме Гумилева много правды, как, в общем-то, почти во всяком трюизме. Трюизм – вербально зафиксированный вывод, плод многовекового опыта. Наши насмешки над трюизмами не всегда уместны.
Абрам Наумович не жил с нами, но постоянно бывал у нас и словно отбрасывал тень на мое существование. Я подсознательно понимала, что мама теперь принадлежит уже не мне, а ему. Она любила меня, но не безраздельно. Как ни стараюсь вспомнить, ласкала ли она меня в ту пору, мне это не удается. Скорее всего, ласкала, но это вытеснилось из моего сознания. Хотя, как утверждают психологи, обычно вытесняется плохое. Я еще крепче привязалась к бабушке, которая была со мной неизменно добра и у которой я всегда находила защиту. Бабушка тоже была настороже, и в ее любви ко мне появился и остался на долгие годы особый оттенок щемящей жалости. Видимо, у меня возник тогда детский страх потерять ее, потому что однажды мне приснился сон, будто я стою на берегу реки, а бабушка плывет в лодке. Вдруг, откуда ни возьмись, на реке поднялись волны, она словно вздыбилась, лодку подбросило, перевернуло, и я увидела, что бабушка тонет. Дрожа, я проснулась и прижалась к бабушке, которая, к счастью, спала рядом со мной. Этот сон долго омрачал мою жизнь, и к моей любви к бабушке всегда примешивался страх за нее, особенно, если она заболевала. Об этом сне я никогда не рассказывала ей.
Помню еще один сон того времени. Как это ни странно длятого времени, у кого-то я увидела бирюльки. Теперешние дети уже не знают, что это такое, но примерно в конце 1970-х годов они вдруг появились на прилавках, и тогда я купила эту игрушку одной маленькой девочке, дочке моих друзей. Состояла эта игра вот в чем: горсть крошечных резных деревянных предметов домашнего обихода клали горкой на стол, а участники игры, вооружившись маленькими палочками с крючками на конце, вытаскивали игрушки, стараясь не разрушить горку. Игрушек в военные годы ни у кого не было, поэтому не понимаю, с чего бирюльки запали мне в душу. Однако во сне, став счастливой обладательницей бирюлек, я осторожно и трепетно рассматривала крошечные предметы. И тут сквозь этот чудесный сон до меня донесся из тарелки знакомый всем голос Левитана: он торжественно сообщал советским людям о том, что война закончена. Бабушка, заливаясь слезами, заключила меня в объятия. Странно, но всю жизнь победа была связана для меня с этим сном.
С той минуты я стала ждать отца с маниакальным нетерпением. Подольские тоже ждали его, так же веря, что случится чудо, и он вернется. В отличие от меня, взрослые знали о “перемещенных лицах”, о СМЕРШ’е, отправлявшем солдат на расстрел и в лагеря, о военнопленных, которые, как правило, попадали в ГУЛАГ, если им удавалось бежать из гитлеровских лагерей. Мне до сих пор не известно, а Тата уже не помнила, получила ли семья отца официальное уведомление о том, что он пропал без вести. Наверное, все же кто-то из них получил эту страшную бумагу, но нашел в себе силы спрятать или уничтожить ее, чтобы не лишать надежды остальных. Да, извещения не могло не быть, иначе маме не назначили бы того нищенского пособия, которого, по мнению нашего гуманного государства, вполне хватало на нужды ребенка.
Кстати, к пропавшим без вести и тогда, и впоследствии, государство относилось с подозрением, в отличие от погибших. И мы, дети пропавших без вести, чувствуя это, говорили, что наши отцы погибли. Кроме Таты, я ни с кем не обсуждала этого, но убеждена: старики Подольские так же, как и мы с ней, надеялись, что папа оказался за границей, и от него нет вестей только потому, что он знает, чем такая весть обернется для нас.