Помню день похорон.
Я ждал процессию в начале Охотного ряда, имея перспективу из двух площадей с подъемом на Лубянскую площадь; голова процессии не показывалась; тротуар чернел публикой; вырывались яркие замечания; вот — в черном во всем «дамы света», вот — длинный, ерзающий при них офицер; лицом — Пуришкевич; они хоронили Россию; в воздухе взвесилась серая, холодная дымка; и пахло гарью; от времени до времени площадь пересекали верхом — студенты технического училища; офицер воскликнул, вскочивши на тумбу:
— «Смотрите?»
Смотрели: и «дамы» и я, — куда он указал; от Лубянской площади; точно от горизонта, что-то пробагрянело; заширясь, медленно текло к «Метрополю»; ручей становился алой рекою: без черных пятен; когда голова процессии вступила на Театральную площадь, река стала торчем багряных — знамен, лент, плакатов: средь черных, уже обозначенных пятен пальто, шуб, шапок, манджурок, вцепившихся в древки рук, котелков; рявкнуло хорами и оркестрами; голова процессии сравнялась с нами: испуганный офицер переерзывал с места на место.
А там-то, там-то:
— с Лубянки, как с горизонта, выпенивалась река знамен: сплошною кровью; невероятное зрелище (я встал на тумбу): сдержанно, шаг за шагом, под рощей знамен, шли ряды взявшихся под руки мужчин и женщин с бледными, оцепеневшими в решимости, вперед вперенными лицами; перегородившись плакатами, в ударах оркестров шли нога в ногу: за рядом ряд: за десятком десяток людей, — как один человек; ряд, отчетливо отделенный от ряда, — одна неломаемая полоса, кровавящаяся лентами, перевязями, жетонами; и — даже: котелком, обтянутым кумачом; десять ног — как одна; ряд — в рядах отряда; отряд — в отрядах колонны: одной, другой — без конца; и стало казаться: не было начала процессии, начавшейся до создания мира, отрезанной от тротуаров двумя цепями; по бокам — красные колонновожатые с теми ж бледными, вперед вперенными лицами:
— «Вставай, подымайся!»
Банты, перевязи, плакаты, ленты венков; и — знамена, знамена, знамена; какой режиссер инсценировал из-под выстрелов это зрелище? Вышел впервые на улицы Москвы рабочий класс.
Смотрели во все глаза:
— «Вот он какой!»
Протекание полосато-пятнистой и красно-черной реки, не имеющей ни конца, ни начала, — как лежание чудовищно огромного кабеля с надписью: «Не подходите: смертельно!» Кабель, заряжая, сотрясал воздух — до ощущения электричества на кончиках волос; било молотами по сознанию: «Это то, от удара чего разлетится вдребезги старый мир».
И уже проплыл покрытый алым бархатом гроб под склонением алого бархата знамени, окаймленного золотом; за гробом, отдельно от прочих, шла статная группа — солдат, офицеров с красными бантами; и — гроба нет; опять слитые телами десятки: одна нога — десять ног; из-под знамен и плакатов построенные в колонны — отряды рабочих: еще и еще; от Лубянской площади — та же река знамен!
Втянутый неестественной силой, внырнул я под цепь, перестав быть и став «всеми», влекшими мимо улиц; как сквозь сон: около консерватории ухнуло мощно: «Вы жертвою пали»! Консерваторский оркестр стал вливаться в процессию.
У Кудрина вырвался, чтобы попасть к меня ожидавшему Соловьеву; очнулся у самоварика, из-под которого глянула сладенькая «бабуся»:
— «На вас лица нет».
Было вперенье во что-то, впервые открытое: «Мировой переворот — уже есть!» И он — лента процессии, пережитая как электрический кабель огромной мощи.
Товарищи Сережи — студент Нилендер, студент Оленин — о чем-то спорили; багровый Рачинский отплясывал между нами словесные трепаки; напяливши меховую шубу, он вовлек меня в переулок, где, встретясь с кем-то, узнали: около Манежа расстреляна одна из возвращавшихся с похорон колонн.
И вспомнились красные косяки зари на Кремле; это — пятна крови расстрелянных.