Воспоминания о Вл. И. Немировиче-Данченко совсем другого рода.
Прежде всего они лаконичнее и короче. Владимир Иванович всегда был немногословен; во всяком случае, таким он вошел в мое сердце и память. Конечно, случалось и ему пространно и долго говорить о том или ином предмете, сильно его занимавшем; но, кажется, ничто так не поражало, не заставляло думать, искать, добиваться, как те короткие замечания-формулы, которые каждому из нас приходилось от него слышать в жизни.
Во-вторых, все воспоминания о Владимире Ивановиче еще более тесно переплетаются с моим личным опытом. Многие идеи Владимира Ивановича я пронес через годы, многие -- лишь с годами всерьез оценил, но, кажется, не отбросил ни одной из всех, какие я воспринял от него в моем театральном детстве. Он стремился быть, по собственным его словам, "социально воспитанным человеком", иначе сказать, жить "с веком наравне" и, как это всегда бывает с художниками, одаренными острым чутьем современности, создавал творческие ценности, способные надолго пережить эпоху своего непосредственного возникновения. (Станиславский обладал тем же свойством, но он был более страстным искателем и потому чаще отказывался, больше пересматривал, сам зачеркивал некоторые свои находки.)
Когда я пришел в Художественный театр, авторитет Владимира Ивановича был уже очень высок. Он находился в расцвете сил и таланта, замечательно работал над "Братьями Карамазовыми", переводя умелой рукой режиссера-мастера противоречивый и сложный роман Достоевского в план русской социальной трагедии, а вслед за тем поднялся на высокую ступень "духовного реализма" в спектакле "Живой труп". "Кабинет" Владимира Ивановича решал все важнейшие творческие вопросы жизни театра: выбор репертуара, распределение ролей, маршруты гастрольных поездок. Да и во всем строе внутритеатральной жизни ежеминутно ощущалось влияние этого спокойного, слегка медлительного человека с живыми, пытливыми глазами -- человека острейшего ума, ясной воли, великолепного юмора. Всегда безупречный в туалете, подтянутый, моложавый, хотя бы дело происходило после бессонной ночи или многих часов непрерывной работы, ходил он по театру, и его зоркий взгляд сразу же подмечал, не возникали ли где уныние, нервная взвинченность, вульгарность, тон, недостойный серьезного театра. И он спешил на "отстающий" участок, сплошь да рядом успевая "с ходу" ликвидировать тот или иной инцидент.
У него было удивительное умение располагать к себе человека, а в споре тактично и неприметно подменять его мнение своим. Он почти никогда не настаивал, не говорил категорически, не повышал голоса, но мы сами, продолжая по видимости страстно защищать известную точку зрения, вдруг ловили себя на том, что спор не состоялся, свелся попросту к разнице слов, что мы, по существу, уже давно и во всем согласились с Владимиром Ивановичем. Он был тончайшим психологом, мгновенно ощущал индивидуальные особенности чужой души и знал, какие средства применять в каждом отдельном случае.
Кто-то из драматургов, кажется Л. Андреев, спросил у Владимира Ивановича, почему он бросил писать пьесы, обладая такой глубиной анализа, таким даром проникать в самую суть сокровенных замыслов другого художника. Он ответил шутя, что объяснение заложено в самом вопросе и он действительно лучше анализирует чужое, чем творит оригинальное, свое. Разумеется, это была излишняя скромность. Владимир Иванович потому только отошел от драматургии, что работа в Художественном театре поглощала его целиком. Но его аналитический дар был и в самом деле необычайным. Он острейшим образом чувствовал природу каждого автора, каждой вещи, он точно знал, что на свете не существует двух пьес, одинаковых по идейному строю, по духу, по стилевым и художественным признакам. И к постижению их индивидуальной правды неутомимо и бережно вел актера, всегда умея найти и подсказать ему то единственное слово, которое исчерпывает существо задачи; вот почему это слово обычно бывало последним. Примеров можно привести множество. Я уже говорил о том, что на премьере "Карамазовых" по цензурным соображениям была сильно урезана сцена суда. Позже ее удалось расширить, введя в нее знаменитую речь "столичного" адвоката Фетюковича -- блестящий образец сатирического стиля Достоевского. Фетюковича играл М. Г. Мухин, позже -- И. Н. Берсенев. Последний особенно зло клеймил фарисейскую душу этого испытанного фразера, кумира нервических дам, глубоко равнодушного к судьбе человека, отдавшего свое будущее в эти холодные руки. Актер имел успех на репетиции, его поздравляли товарищи. И только Владимир Иванович со всей присущей ему деликатностью заметил: "Вы играете прекрасно, и все хорошо. Одного я не вижу: где же ваш образ мыслит?"
Это было неожиданно и чрезвычайно точно. Слова блистательной речи Фетюковича казались заученными, подготовленными заранее, они не рождались в процессе внутренней жизни образа "здесь, сегодня, сейчас". А ведь Фетюкович -- опытный краснобай. Профессия обязывает его мгновенно отзываться на все оттенки в настроении аудитории, то подбавляя к своей речи чувствительности, то начиная пылать благородным негодованием, то ловко разряжая напряжение ноткой юмора, то вновь впадая в возвышенный тон. Вся речь Фетюковича рассчитана на эффекты; она представляет собой весьма ловкую самоподачу, "организуемую" по ходу защиты. В роли есть не только текст, но и очень четкий подтекст, обнажающий истинное лицо Фетюковича. Нечего и говорить о том, какую помощь оказал молодому актеру Владимир Иванович, как сразу ввел его в русло образа одним-единственным коротким вопросом: "Где же ваш образ мыслит?"