Амальрик и Щаранский
Ранним летом 1975 года мы с женой провели пять недель в Москве, пока я работал над биографией Струве. Работники Центрального архива Октябрьской революции очень неохотно выдавали материалы. Обычно я получал одно дело в день и, закончив работу над ним, а иногда для этого хватало нескольких минут, очередное дело мог получить только на следующий день. Однако один из моих американских коллег, сидевший за соседним столом, известный своим дружелюбным отношением к режиму, просто утопал в делах.
В этот приезд я подружился с Андреем Амальриком, автором книги «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?». Это был необыкновенный человек, русский диссидент, но при этом жизнерадостный, а не мрачный, с острым чувством юмора. Он обладал детской дерзостью: не ненавидел коммунизм, а смеялся над ним и безжалостно насмехался над своими следователями. Мы пришли к нему в его маленькую однокомнатную квартиру недалеко от Арбата, где большую часть комнаты занимал огромный рояль, на котором ни он, ни его жена Гюзель, художница, не умели играть. Однажды вечером он надел для нас форму, в которой ходил во время заключения в Магадане. Я спросил его, не повредит ли ему знакомство с нами, на что он ответил, что как раз наоборот: чем больше иностранцев его увидят, тем меньше его будут беспокоить стражи режима. Позже я помог ему посетить Соединенные Штаты и провести какое-то время в Гарварде. К сожалению, он погиб в автокатастрофе в Испании, так и не увидев, как его предсказание сбылось почти точно.
В тот проведенный в Москве месяц произошло интересное событие. 4 июля 1975 года американское посольство устраивало ежегодный прием в честь Дня независимости. Когда он закончился, мы с женой направились к Виталию Рубину, специалисту по Китаю. Он был «отказником», то есть лицом еврейской национальности, которому было отказано в получении выездной визы в Израиль. Рубин с женой Инной держали двери открытыми для всех, кто интересовался Израилем и сионизмом. Они не были диссидентами, так как считали себя гражданами Израиля. По этой же причине они не особенно тщательно проверяли тех, кто к ним приходил. Как мне объяснил Рубин, им нечего было скрывать. (Тем не менее, когда мы обсуждали деликатные вопросы, мы общались письменно, чтобы расстроить планы кагэбэшников, которые могли прослушивать квартиру из машины, припаркованной под их окнами.)
В тот вечер их гостями были Анатолий Щаранский, мужественный еврейский диссидент, а также архитектор Владимир Рябский с супругой. Рубин познакомился с Рябским перед главной синагогой и пригласил его, хотя ничего о нем не знал. Разговор в тот день, когда мы сидели за обеденным столом, не касался чего-либо серьезного. Щаранский большую часть времени молчал. Прежде чем встреча закончилась, я сообщил Щаранскому, что после Советского Союза направлюсь в Израиль, где мог бы связаться с его женой, если он этого пожелает, и сообщить ей, что он в хорошем настроении. Он согласился и дал мне ее номер телефона. Но так как он забыл дать мне местный код города, я не сумел дозвониться до нее. Позднее Рябский и его жена пригласили нас в гости, но затем под каким-то предлогом отменили приглашение. В тот же год, когда я уже вернулся в США, он прислал мне теплые поздравления к Новому году.
Я совершенно забыл обо всем этом, но два года спустя узнал, что Щаранского арестовали по обвинению в шпионаже. Одним из главных обвинений, выдвигаемых против него на судебном процессе, начавшемся в июле 1978 года, было то, что он встречался со мной и якобы получал от меня инструкции, как вести антисоветскую работу На суде главным свидетелем обвинения был не кто иной, как господин Рябский, который охарактеризовал меня как «агента американского правительства», прибывшего в СССР с «конкретными инструкциями для действий в качестве эмиссара сионизма»[1].
Цитирую из речи Щаранского: «Рябский… утверждал, что Пайпс рекомендовал, чтобы мы использовали Хельсинкский Заключительный акт, чтобы объединить сионистов и диссидентов Хельсинкской группы наблюдателей [за выполнением положений о гражданских правах]».
Во время перекрестного допроса Щаранский обратился в Рябскому:
— Вы утверждаете, что Пайпс призывал нас объединиться с диссидентами, используя Хельсинкский Заключительный акт. Он был знаком с текстом этого акта?
— Конечно! Он лежал прямо там на столе.
— Согласно вашим показаниям встреча происходила 4 июля 1975 года. Это так?
— Да, я это хорошо помню. Был День независимости США, и этот факт также упоминался.
— Правильно. Я тоже это помню. Но Хельсинкский Заключительный акт вышел только в августе 1975 года. Месяцем раньше не было даже ясно, соберется ли конференция вообще. Но Рубин, значит, уже имел текст, а Пайпс предлагал его использовать. Как вы это объясните?
Я не успел закончить вопрос, как у Рябского выражение лица стало терять уверенность. Он нахмурился, стал колебаться и наконец пробормотал: «Да, да, ну да, вероятно, я просто ошибся. Встреча с Пайпсом происходила не в 1975 году, а 4 июля 1976-го».
Было легко доказать, что это неверно. В июле 1976-го не только Пайпса не было в Москве, но Рубин уже жил в Израиле»[2].
Советский режим держался, опираясь на таких негодяев.
Несмотря на то что обвинению нечего было предъявить, судья в заключительном слове объявил, что Щаранский встречался конфиденциально с советником американского правительства Ричардом Пайпсом в квартире Виталия Рубина и вновь заявлял о необходимости оказывать давление на Советский Союз и в особенности о необходимости шантажировать СССР угрозой свертывания советско-американского культурного и научного сотрудничества. Судья также утверждал, что Щаранский получил от Пайпса «конкретные рекомендации» относительно методов возбуждения антисоветской деятельности в Советском Союзе, особенно «разжигания национальной розни», которую, как якобы сказал Пайпс, «влиятельные круги в США рассматривают как мощный рычаг для достижения эрозии советского общества»[3].
На основе таких сфабрикованных обвинений Щаран- ского приговорили к 13 годам лишения свободы, включая три года тюрьмы. Остальное время он должен был провести в исправительно-трудовой колонии строгого режима.
Вторую половину нашего пребывания в Советском Союзе мы провели в Ленинграде, где в течение девяти дней я продолжал исследовательскую работу над биографией Струве с большим успехом, чем в Москве.
Прежде чем отправиться в Ленинград, мы поехали в Варшаву по приглашению американского посла Ричарда Дэвиса. Впервые с октября 1939 года я ступил на польскую землю. Какая огромная разница между моим прибытием и отъездом 36 лет назад! В то время мы с родителями вынуждены были незаметно покинуть город, теперь же меня встречал в аэропорту посол Соединенных Штатов с букетом цветов. Меня вез в город лимузин посольства под звездно-полосатым флагом. Это было сильным эмоциональным потрясением: я испытал чувство личного триумфа. Мы с женой расположились в резиденции посла, и с нами обращались как с королевскими особами. Однако польские интеллектуалы сторонились нас, боясь быть скомпрометированными. На праздновании моего дня рождения, организованном послом Дэвисом, присутствовало мало гостей.
Приподнятое чувство, которое я испытал, приехав в Варшаву, сменилось унынием, когда я бродил по знакомым улицам. Варшава никогда не была красивым городом, и уж по крайней мере ей не хватало элегантности польских городов, находившихся под австрийским владычеством. Но она обладала таким очарованием, что некоторые даже сравнивали ее с Парижем. Теперь все это исчезло. После польского восстания 1944 года немцы систематически взрывали и жгли практически все в городе, за исключением районов, где они сами жили. После ухода немцев поляки по указке русских отстроили Варшаву, но в самом безвкусном стиле. За исключением средневекового квартала, который был восстановлен в мельчайших деталях, предпочтение отдавалось огромным кварталам, в которых жилые и деловые здания напоминали бараки. В центре города был построен огромный Дворец культуры-копия пяти небоскребов, построенных в Москве по указу Сталина. Он был настолько же безобразен, насколько не функционален. Его исключительное преимущество, как говорили местные жители, заключалось в том, что это было единственное здание в Варшаве, откуда его невозможно было видеть. Здесь уместно заметить, что согласно опросу общественного мнения, проведенному в 1990-е годы, Варшава была названа «самым неромантичным городом» в мире, предположительно наряду с Улан-Батором, Тираной и даже Магаданом[4].
Мое уныние было вызвано главным образом тем, что город, где когда-то проживало 300 тысяч евреев, был теперь judenrein (свободен от евреев). Я, конечно, знал об этом, но реальное, а не абстрактное значение этого дошло до меня, когда я понапрасну искал глазами еврейские лица на улицах. Коммунистическая Варшава была гораздо менее гнетущей, чем коммунистическая Москва, но в Москве можно было видеть много евреев, отчего ее мрачность легче переносилась. Еврейский квартал в Варшаве совершенно исчез, сровнен с землей, хотя то тут, то там на его руинах строились многоквартирные дома. Дом моей бабушки исчез, как и дом, где жила Ванда. На огромной площади-там, где прежде было еврейское гетто, возвышался памятник в стиле соцреализма еврейскому герою Сопротивления. Время от времени к нему подъезжали туристы в автобусах, они выходили, делали пару фотографий перед памятником и, не задерживаясь, уезжали. Странное и неподходящее название Umschlagplatz (Площадь пересадки) было дано месту, где сотни тысяч евреев, включая моих родственников и друзей, загоняли в товарные вагоны и отправляли к газовым камерам Треблинки. Сейчас эта площадь выглядела заброшенной и запущенной. Все это производило невыносимо удручающее впечатление. Глядя на это, я испытал щемящее чувство, будто из всех евреев на земле лишь я один остался живым.
Больше всего меня беспокоило тогда и в следующие визиты в Польшу, что присутствие евреев на территории Польши просто исчезло из сознания польского народа. Конечно, какая-нибудь случайная книга напоминала о еврейской жизни в Польше, но не оставляла никакого следа в коллективной памяти народа. И это несмотря на то, что евреи прожили в Польше семь столетий, в течение которых внесли важный вклад в экономику страны, а в более позднее время-и в ее культуру. Все выглядело так, будто их здесь никогда и не было.
На месте нашего дома, в котором мы жили в 1939 году, стоял Дворец культуры. Но четыре наших предыдущих места жительства остались нетронутыми, вероятно потому, что они были реквизированы для нужд немцев. Я посетил каждое из них и испытал странное чувство: да, я бывал здесь раньше, но все казалось чужим. С тех пор я несколько раз бывал в Польше. Меня прекрасно принимали-и правительство, и интеллигенция посткоммуни- стической Польши. Мне даже была присвоена высокая польская награда. Но я никак не мог отделаться от чувства, что наша родина отвергла и меня, и мой народ.